Авторский блог Галина Иванкина 06:14 20 октября 2014

Символизм Михалкова

Новая вещь Михалкова – о той России, которую не просто потеряли, ибо потеря – это халатность или же небрежность. Это рассказ о России, которую предали, за что, собственно, и получили в лоб. Показателен монолог офицера в финале картины – мол, хотели отсидеться в надежде, что «всё само рассосётся». И сами себе создали, сотворили «окаянные дни». Критиковали царя, высмеивали царицу, хотели свобод и конституций, но главное - сомневались в Боге. И – пошли ко дну.

«Впереди была темнота и огни.

Из темноты бил в лицо сильный, мягкий ветер».

Иван Бунин. «Солнечный удар».

Не секрет, что любая работа Никиты Сергеевича вызывает бурю эмоций – либо яро-положительных, либо – остро-отрицательных. Нейтрального мнения в духе «ну, так себе» не бывает, не случается. Михалкова можно только любить или же – отторгать потому что он – единственный в своём роде, нравится вам это или нет. Его кино невозможно смотреть за чаем (или – хрустя попкорном), ибо в любом из этих фильмов – будь то изысканный истерн «Свой среди чужих…», сугубо реалистическая «Родня» или метафоричная «Цитадель» заключён целый ряд смыслов. Сюжет – лишь повод явить эти смыслы. Михалковские картины многослойны и многозначны, в них – интереснейшее переплетение символов. И вот – премьера, о которой все нынче спорят – удача или провал; русский прорыв или державно-барственный пафос? И прочие: есть Бунин? / нет Бунина? И Бунин - есть, и сама эпоха присутствует. В данном случае, мне малоинтересна вся эта около-идеологическая схватка, потому что для меня «Солнечный удар» - это, прежде всего, фильм – аллегория, а не банальное вспоминание торчащего в грязи офицера о белых пароходах и благоуханных красавицах. Фильм, как череда интереснейших символов, которые и создают ощущение изображаемого времени. То, что принято именовать Zeitgeist.

Итак, время. Как утверждают словари, это – «условная сравнительная мера движения материи». Действительно, в кадре мы видим часы, точнее – грубую манипуляцию залётного фокусника с часами. Провинциальный иллюзионист (наружность его нарочито комична!) что-то болтает о Карле Марксе и смущённо отдаёт поручику свои часики - в обмен на те, другие, испорченные в процессе неудачного фокуса. Нелепый иллюзионист подменил не просто механизм, набор колёсиков и пружинок, - он как бы поменял направление времён. Отныне оно будет стремиться в ином русле, в иное Прекрасное (или – ужасное?) Далёко. Фокусник-шарлатан отчётливо смахивает на кого-то из свиты Воланда, поэтому его циферблат станет отсчитывать иные вехи. Посему бесконечный и - риторический вопрос «Как это всё случилось?» закономерно перетекает в «Когда это всё случилось?». Вопрос «когда?» – это временная характеристика, попытка найти точку невозврата.

Есть такое устойчивое словосочетание «река времени». В кадре мы видим реку, её неспешные воды. Благостность бытия и долгие, растянутые мгновения – звонарь на колокольне позволяет себе роскошь просто обозревать окрестности; медленно и размеренно движется этот умиротворённый мир. Но час уже пробил, хотя никто пока этого не почувствовал – всё так же светит солнце – чересчур, впрочем, яростное. Ещё чуть-чуть и мир пойдёт на слом, точнее – ко дну, в прямом смысле этого слова, а его участники - канут в Лету.

Время написания рассказа «Солнечный удар» - 1925 год. Место написания – Европа. Именно тогда, в 1920-х, «старики», прошедшие войну и помнившие, как было «до того, как», провозгласили новое имя утраченной и растоптанной эпохи - Belle Еpoque. Прекрасная. Невозвратно-чарующая, когда женщины были загадочны, стихи – роскошны, а вечера – упоительны. Это - ностальгия и депрессия тридцати-сорокалетних интеллектуалов на фоне «ревущих двадцатых»: миром правили сноровистые нувориши и прочие Великие Гэтсби, стриженые девчонки в укороченных платьицах от Шанель дрыгались на дансингах, и старые схемы трещали по швам. Это – есенинский взгляд путешественника: «Кроме фокстрота, здесь почти ничего нет, здесь жрут и пьют, и опять фокстрот. Человека я пока еще не встречал и не знаю, где им пахнет».

Нам, очарованным блестящей «эпохой джаза», этого уже не понять и не принять. Мы тогда не жили и не были сорокалетними идеалистами с разочарованной душой. Рассказ Бунина создан в русле этой ностальгической привычки 1920-х. Всё ровно то же самое – в набоковской «Машеньке», написанной в 1926 году в Берлине. Что говорить, если даже Юрий Олеша (на другом краю Вселенной!) печально констатировал: «Мы – тридцатилетние целое поколение… - мы слишком скоро постарели. Почему?» 1920-е годы оказались сложнейшим переломным моментом не только для бывших аристократов, коротавших нищее бытие в полуподвалах Парижа, Берлина и Праги, но и для тех, кто с радостной яростью принял новые времена.

Ещё один символ, тесно связанный сконцепцией «времени»- это Россия, которую мы потеряли. Данную тему, замусоленную и вконец опошленную в 1990-х, Никита Михалков успешно и, главное – тонко разрабатывал ещё задолго до Перестройки. Это и «Раба любви», и «Неоконченная пьеса для механического пианино». За критикой безвольно-декадентской интеллигенции в «Неоконченной пьесе…» виделось совершенно другое – любовь ко всем этим старинным дачам, узорчатым шалям, жестоким романсам и – русской бытности. В «Рабе любви» - столкновение миров, белого и красного, а экзальтированная актриса – плоть от плоти Серебряного века только и может произнести: «Господа, вы звери…». Впрочем, большевистский подпольщик носит в кадре всё тот же белый костюм и катает «звезду» Вознесенскую на шикарном авто. А вся съёмочная группа томится от ностальгической тоски по 1913 году, по какому-то невозвратному ноябрю, когда был уже снег, но «трава зелёная-зелёная».

Новая вещь Михалкова – о той России, которую не просто потеряли, ибо потеря – это халатность или же небрежность. Это рассказ о России, которую предали, за что, собственно, и получили в лоб. Показателен монолог офицера в финале картины – мол, хотели отсидеться в надежде, что «всё само рассосётся». И сами себе создали, сотворили «окаянные дни». Критиковали царя, высмеивали царицу, хотели свобод и конституций, но главное - сомневались в Боге. И – пошли ко дну. Что там у самого Бунина в «Окаянных днях»? «Кончился этот проклятый год. Но что дальше? Может, нечто еще более ужасное. Даже наверное так»… Далее офицер признаётся: «Ненавижу русскую литературу!» За то, что целый век учила презирать и хаять свою страну. Герой фильма приводит в пример пьяницу и картёжника Некрасова, но вспомните, например, Льва Толстого с его «анти-державным» пасквилем «Николай Палкин», со скабрезно-пошлым описанием всё того же Николая I в «Хаджи-Мурате». Интеллигенции внушалось, что быть против любой власти – это нормальное состояние образованного человека в России. Результат? В лучшем случае – «философский пароход». В худшем – затопленная баржа, набитая теми, кто …предал или не помешал предавать.

Но вернёмся, однако же, к символам. Если есть время, то должно быть и пространство. «Игра с пространством», противопоставление открытого поля (моря) и тесной каморки – ещё одна центральная характеристика всех работ Михалкова. Например, в «Нескольких днях из жизни Обломова» мы наблюдаем антитезу привольного имения и – тёмной замкнутости городской квартиры Ильи Ильича. «Солнечный удар» - не исключение. Ширь и мощь, необозримость «до»; скученность и тюремная теснота – «после». Воздух и высота парохода противопоставлены духоте баржи. Там, где пространство, там всегда бывает и свет. Неизбежная, всепроникающая солнечность мира-1907, как на картинах Серебряковой, Головина, Кустодиева, как в знаковых бальмонтовых стихах:

«Будем, как Солнце всегда молодое,
Нежно ласкать огневые цветы,
Воздух прозрачный и всё золотое.
Счастлив ты? Будь же счастливее вдвое,
Будь воплощеньем внезапной мечты!»

Внезапность мечты – солнечный удар. Прекрасная дама оборачивается блоковской Незнакомкой. Без имени и адреса. Просто фантом, дышащий «духами и туманами». Женщина и сама источает свет – она становится порождением Солнца. Свет сменяется тьмой. В мире-1920 солнца нет и быть не может. В нём – липкая грязь, угрюмо-серые лица и чёрные кожанки. Светлая нимфа-незнакомка отныне заменена тёмной фурией Землячкой, этой вдохновенной садисткой с красивым лицом и стройным телом... Впрочем, несмотря на свою вспыльчивость, Розалия Самуиловна тут не выглядит живым человеком – она кем-то когда-то заведённая злая кукла, машина, методично уничтожающая врагов. Кстати…

Машина, агрегат – ещё один зримый символ времени. Именно поэтому в кадре так часто мелькает движение лопастей и прочих механизмов. Наступающий XX век принёс с собой восторг перед техническим прогрессом. Начало века и, в особенности, 1920-е годы – время культа машин. Любоваться их ритмом, подчиняться слаженному строю, завидовать их красоте и правильности. Машина – это железное чудо - видится идеальными воплощением человеческого гения. «Я хочу быть машиной…Зависть взяла к машине – вот оно что! Чем я хуже её? Мы же её выдумали, создали, а она оказалась куда свирепее нас», - жалуется персонаж Юрия Олеши.

Запечатлевать на киноплёнку работу станков и моторов стало модным в наступавших 1920-х. В фильме Дзиги Вертова «Человек с киноаппаратом» - бесконечная смена образов, нечеловеческая быстрота. В кадре – трамваи, автомобили, заводские станки. Их ритм сопрягается с мельканием рук барышень-телефонисток и с беспрестанным бегом совслужащих по конторским коридорам. Человек может быть машиной – человек должен стать машиной. В «Солнечном ударе» мы видим изысканную отсылку к эстетике Вертова. XX век с его неутомимыми машинами перемелет вас всех в муку, господа поручики! Эйзенштейновская колясочка (правда, совершенно пустая) тоже летит в тартарары – в общий костёр, где уже догорают ненужные вещи.

Многие зрители (и даже – кинокритики!) задавали вопрос: «Для чего был нужен голубой шарфик?» Точнее – зачем авторы так долго и с такой любовью нам его показывали? Полёт куска газовой материи многим показался затянутым и – ничего не дающим для осмысления сюжета. Но так ли это? Всем известны строки из городского фольклора XIX столетия: «Крутится-вертится шар голубой…». Эта песня была популярной и в советские времена - её душевно пел культовый артист довоенной эпохи Борис Чирков в «Юности Максима». Однако же правильный – изначальный - текст звучал несколько иначе: «Крутится, вертится шарф голубой, крутится, вертится над головой, / Крутится, вертится, хочет упасть. Кавалер барышню хочет украсть». Так вот, господа, изначально там был именно шарф, причём, как и показано – крутящийся над головой. Тема кавалера, желающего украсть некую барышню, тоже – в кадре. Что там далее по тексту песни? Как видим, бунинский поручик: «Таких прехорошеньких ручек не видел на свете никто. / Ходил к ней кудрявый поручик в нарядном и светлом пальто». Сюжетец пошловат и слащав, но для Михалкова эта песенка – тоже часть России, которая безвозвратно ушла. Высокое и – низкое, офицеры и провинциальные фокусники, корпулентные, забавные гимназистки и – точёные аристократки – все они оказываются на одном пароходе, плывущем в Вечность. А ещё Михалков шутит – он допускает забавные вольности в духе постмодернистских аллюзий. Диалог толстых гимназисток с бородато-очкастым гуманитарием курьёзен: «- Вы писатель? – Да. – Чехов?! – Нет, я Тригорин». Чеховский Тригорин преспокойно обретается на бунинском пароходе и записывает мимолётные впечатления в свою записную книжечку.

Один из центральных персонажей картины – мальчик Георгий или – Егорий. Имя – знаковое для христиан. Георгий-Победоносец, убивающий змия. А мальчик Егорий истово веровал в Бога, но потом дьявол в обличии некоего педагога нашептал ему о Дарвине с его «макаками». А ты, господин поручик, занятый своими мыслями, от него отмахнулся от назойливой мухи. Но «…если Бога нет, всё позволено». Вот вам и ответ на вопрос: «Когда это всё случилось?» В итоге мы получаем Егория-чекиста, полагающего, что он разит «гидру контрреволюции». Впрочем, он показан вовсе не зверем и не садистом. Он всё ещё пытается понять. В красной идее много общего с идеями Христа. Эту крамольную мысль чекист Георгий и пытается донести до зомбированной Землячки, на что она разражается бурной истерикой.

По сути, в повествовании нет своих и чужих, точнее однозначно чужими тут выглядят только двое – остервенелая Землячка и овоще-образный (sic!) Бела Кун. Но не потому, что они – нерусские, как решили некоторые любители искать «расовую» подоплёку там, где её нет. Тут всё глубже и страшнее: эти не вполне люди. Розалия, как уже упоминалось – жестокая машина, уничтожающая всё живое, а Бела Кун – осоловелый овощ, глядящий на мир своими бессмысленно-овощными глазками. Общая фотография, которуюна протяжении фильма пытается сделать молоденький юнкер, это – некая попытка примирения красных и белых. Но в данный момент сие просто невообразимо. Это уже потом, в сталинскую эпоху, победивший пролетариат вспомнит манеры и танцы ушедших поручиков, а девочки, затянутые в коричневые «гимназические» платья будут писать пространные сочинения о судьбе аристократки Татьяны Лариной. И гимн Страны Советов создаст именно потомственный дворянин…

О фильме Никиты Михалкова можно говорить очень долго, и переносить вопрос «Когда это всё случилось?» в наши времена, памятуя ещё об одной России, которую мы (о, какое совпадение!) опять потеряли – об СССР. Но мне хотелось бы завершить этот разговор строками из Бальмонта, из его «солнечного» стихотворения:

«Только не медлить в недвижном покое,
Дальше, ещё, до заветной черты,
Дальше, нас манит число роковое
В Вечность, где новые вспыхнут цветы».

И пусть каждый сам решит – как поступать, чтобы потом не было мучительно больно. Чтобы не задавать себе вопроса: «Как это всё…?!» И главное – зачем?

1.0x