Title: РУИНЫ ГУМАНИЗМА
No: 9(27)
Date: 21-09-99

     
     КРЕПКИЕ СТОЛИЧНЫЕ хозяйственники деловито разгребают руины жилых домов на улице Гурьянова и Каширском шоссе. Обещают что-то реконструировать и строить заново. Фактически на братской могиле погибших. Одно это свидетельствует о нашем будущем вернее, чем самые детальные прогнозы специалистов.
     Наше будущее бесчеловечно. Поэтому оно и внеисторично. Ну, кто сможет внятно объяснить, чем занималась огромная страна последние пятнадцать лет? И кому хотя бы в голову пришло сохранить эти взорванные, разрушенные до основания здания как мемориал и символ ельцинского периода российской истории? (Заметим, что символ горбачевского периода, Чернобыль,— сохранится надолго, но уже “за границей”, как Берлинская стена и разбомбленный русский город Грозный).
     Когда турецкие рабочие столь же деловито смывали гарь и копоть с Дома Советов, перестилали залитые кровью полы, понятно: иностранцы, иноверцы, недруги по сути своей — им было все равно, где тут работать и за что получать деньги. А эти? Неужели не понимают?
     “Муравейные братья”, похоже, способны лишь почти инстинктивно чинить порушенные ходы-выходы, восстанавливать “порядок”, не желая ни видеть, ни думать над тем, как все это произошло, происходит и будет происходить. Но по двум этим московским домам тяжелой поступью прошагала именно история. Как прошагала она по Парфенону, Колизею или по Брестской крепости, например. Так надо ли замазывать краской и заливать бетоном ее следы?
     Подобный вопрос еще более актуален применительно к руинам гуманизма в современной отечественной литературе и культуре вообще. Что делать с ними? Что делать с шинелью Акакия Акакиевича, со слезинкой невинного ребенка, с забытым Фирсом? Нарядить их в “общечеловеческие”, а потому “супергуманистические” прикиды трансвестийного постмодернизма и пустить кривляться в эфире? Или оставить в качестве музея восковых фигур? И только ли этими вариантами исчерпывается выбор?
     Юбилейные пушкинские дни, к сожалению, не помогли ничего решить, хотя обозначили проблему как никогда ясно и четко. По сути, прошло два разных празднования 200-летия величайшего русского писателя. И разница эта не в том, что “демократы” и “патриоты” старались не пересекаться своими мероприятиями. Подобное отстранение как раз вторично. И те, и другие клялись: “Пушкин — наше всё”. Разница была в другом: в приятии или неприятии пушкинского пути как цельности, обозначенной и его творчеством, и его жизнью, и его смертью “невольника чести”, как парадоксально точно определил еще Лермонтов. Но эту разницу лишь почувствовали, так и не пытаясь осознать...
     А ведь отношение к Пушкину всегда оказывается равным отношению к нашей литературе, к нашей культуре, к нашей русскости вообще. Можно восторгаться Достоевским, не понимая и не принимая русскую литературу. Можно жить русской литературой — и не признавать в ней Льва Толстого или Чехова. В случае с Пушкиным подобные несоответствия напрочь исключены.
     В любой действительной системе существует некое явление, которое суть его центр, его начало и конец одновременно и одноместно, его “альфа и омега”, если использовать евангельское изречение Иисуса Христа. Присутствие Пушкина должно свидетельствовать о том, что система русской культуры — действительна, что в ней, помимо широкого и прямого пути, существует путь узкий и тернистый, по которому идут пророки и судии, истинные воины Слова.
      В Пушкине равно сходятся прошлое и будущее, он на своем творческом уровне отображает и продолжает невидимую войну ангелов. Не случайно именно в пушкинских образах утверждается разрушение человеческой цельности, лишь обозначенное в русской литературе предшествующего времени.
     Величайшее “Слово о полку Игореве”, явленное чудесным образом, подобно иконе, словно вводит нас в храм русской души, где находится место всем: и князю Игорю с его братьями, и Ярославне, и Святославу, и Бояну, и дружине, и половцам, и “готским девам”, и ветрам, и дивам,— удивительно емкий и цельный мир, который завораживает любого, кто к нему способен прикоснуться.
     Гордыня Игоря, положившего ради нее свою дружину,— еще преодолима, еще может быть отмолена и Ярославной, и Святославом, и всей русской землей. Он и сам, Игорь,— еще целен, еще преисполнен любовью к ближним своим, еще искренне раскаивается в содеянном. Но мотивы “предвозрожденческого”, рыцарского гуманизма, человеческой отдельности в его поступках уже нарушают гармонию мира — и тот отвечает воем лисиц и волков, граяньем воронья, затмением солнца, страшным поражением русских дружин, продолженным впоследствии битвой на Калке и нашествием батыевой Орды.
     У Пушкина Евгений Онегин уже не самодостаточен, не целен, он томится своим плотским бытием, ибо душа его утратила связь с Небом — и тело ее тяготит. “Я молод, жизнь во мне крепка/ Чего мне ждать? Тоска, тоска...”
     Для равновесия герою этого типа просто необходим двойник-антагонист, и опыт западной культуры, раньше России проделавшей тот же путь падения, Пушкин игнорировать не может, да и не хочет. “С душою прямо геттингенской” в романе возникает Владимир Ленский, кстати, поэт и в то же время — тезка Владимира Ильича Ульянова (Ленина).
     Пушкин, как известно, всячески противился попыткам отождествить себя с Онегиным. “Всегда я рад отметить разность/ Между Онегиным и мной”. Да, это так. Не исключено, что пушкинская душа тоже двоилась, делилась между Онегиным и Ленским.
     Противно говорить, но и молчать нельзя. Психоаналитики, работа которых — широкий путь для сброса противоречий души в область инстинктов, то есть путь извращений и лжи,— уже успели объяснить отношения Онегина и Ленского как отношения гомосексуальные и сделать на этой основе свои выводы о самом поэте. На деле они объяснили все о себе.
     Весь “золотой век русской литературы” отмечен этой раздвоенностью героя, его (а по сути — автора) потребностью в дополнении своей отдельности, его стремлении стать единоцелым с другим. Но “души с душой соединенье” невозможно без животворящего духа, духа любви. Его не заменят ни балеты Дидло, ни дальние путешествия и военные подвиги. “Ах, если любит кто кого,/ Зачем ума искать и ездить так далеко?”— на вопрос грибоедовской Софии (“мудрость” по-гречески) нечего ответить ни Чацкому, ни Онегину.
     Раздвоение сменяется растроением, расстройством в полном смысле этого слова. Подобно тому, как “золотой век” открывают Онегин и Ленский, “серебряный” — три чеховские сестры. Образы не только сменили пол, они утратили душевную активность, попав в полную зависимость от материальных обстоятельств. У чеховских “антигероинь” еще есть надежда увидеть “небо в алмазах”, податься “в Москву! в Москву!”, но — все чего-то не хватает...
     Что дальше? Конечно, “век бронзы и железа”, где существуют прежде всего народные массы и несгибаемые борцы за их плотское счастье в не слишком отдаленных временах и местах. Конечно, шаблонный “соцреализм”, торжество “партийности” и “народности”, когда разделение мыслей, слов и действий внутри автора (он ведь тоже — “не свободен от общества”) продолжается его творчеством.
     Наконец, на смену “инженерам человеческих душ” приходят инженеры виртуальной реальности — постмодернисты, герои которых телесно служат своим инстинктам, даже не задумываясь о последствиях такого служения. Разрушение цельности человека сопровождается разрушением созданного им материального мира. Вавилонская башня гуманизма рассыпалась до основания, ее нет смысла и возможности ни восстанавливать, ни консервировать в нынешнем разрушенном состоянии.
     Путь наш не закончен, своевольные остановки и отступления на нем — гибельны. Искусство, как любая война, требует жертв. Мифология русских сказок свидетельствует: на месте отрубленной головы у змея сразу же вырастают три новых. Евангельская притча говорит то же самое: на место изгнанного беса приходят семь злейших. И, чтобы не быть уничтоженным ими, нужно духовно бодрствовать, не спать. И каленым железом прижигать срубленные головы змея.
     Литературе остается сегодня, по большому счету, лишь одно: пожертвовать своей отдельностью, ибо “нет большей любви, чем живот положить за други своя”,— и на руинах гуманизма принять последний, неравный бой с виртуальным миром, созданным руками слуг “князя мира сего”.
     
Владимир ВИННИКОВ