Author: Александр Дугин
Title: МАГИЧЕСКИЙ БОЛЬШЕВИЗМ АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА
No: 9(27)
Date: 21-09-99
1. ЗАПРЕЩЕННАЯ ПЕРСПЕКТИВА
Андрей Платонов — один из главных культурно-исторических и философских аргументов национал-большевизма. Может быть — главный. Платонов и есть воплощение национал-большевизма во всех его измерениях. Трудный и непрямой наш путь к новому эпохальному переосмыслению (осмыслению) нас самих (великороссов) — а именно этим и является национал-большевизм — есть путь к постижению и проживанию Андрея Платонова. Самым кратким ответом на вопрос "что такое национал-большевизм?" будет одно слово "Чевенгур".
Сразу к делу. "Чевенгур" есть базовый текст Революции. В некотором смысле он и есть выговаривание, произношение Революции. В нем Революция говорит о самой себе. Литературная судьба "Чевенгура" есть онтологический маршрут тайной природы Революции по русскому ХХ веку.
Когда книга была создана, было уже поздно. Расплавленный металл красного бытия застыл. Из взбудораженной бездны истории поднялись опосредующие "железные тиски государства". В конце 20-х "Чевенгур" читался как тревожное напоминание о том, как многомерна была возможность и как плоска вытащенная из нее действительность. Это был упрек, приговор, пощечина. Взяв в руки "Чевенгур", советские смутились. Напоминание было слишком по-живому, слишком близко и ощутимо теплились впечатанные в страницы стихии. От Платонова отвернулись.
В 70-е и 80-е "Чевенгур" читался как антисоветская агитка. В первый раз книга мне попала в самиздатовском варианте, напечатанная на машинке со ссылкой на парижское издание. Пасквиль на большевизм, издевательство над истоками советизма, грамотно упрятанными за долгие десятилетия режима под стандартизированные формулы бюрократии.
При этом что-то пронзительное и сверхполитическое было слишком любовным, слишком проникновенным, слишком явно и до потрясения родным, чтобы все исчерпывалось шаржем.
Явное противоречие между открытостью текста и критической функцией бросалось в глаза, но едва ли могло тогда быть адекватно расшифровано.
В какой-то момент появились перепечатки нелитературных публицистических текстов Платонова в ранних коммунистических журналах: в них он открывался как обнаженный и абсолютно искренний герой "Чевенгура", предлагал взорвать Памирские горы, чтобы растопить северную мерзлоту и превратить Советскую Родину в единый вечно летний сад, приводил при этом точные расчеты того количества динамита, который понадобится... Оказывается, никакой сатиры или иронии, никакой критики не было и в помине. Полное отождествление. Платонов и был частью "Чевенгура", Революция была его духом, а сам он одно из первых новых ее творений.
Это озадачивало. Оттого и трудно было разрешить этот парадокс, что между ранним революционным СССР и поздним была почти обратная историческая симметрия — с охлажденным и равноудаленным от обоих границ (начала и конца) отчужденным периодом в середине.
Советский эон был как Вселенная. Истоки его были одни, середина другая, конец третий. И при некоторой схожести фразеологии, смысловые материки менялись тотально.
"Рожденные Революцией" держали животворное единство с ее кровавой утробой недолго. Скоро они стали "стесненными Революцией", понятие было обескровлено и обессмысленно. При Сталине Революция превратилась в глиняный памятник. Без нее ничего бы не было, но ее смысл переместился отныне на невозврат- ную (историческую и онтологическую одновременно) дистанцию.
Позднесоветский период, из которого вылупилась заупокойная перестройка, был перенаселен "забытыми Революцией". Глиняному памятнику приделали брежневскую планку орденов и вставную челюсть. "Чевенгур" в этот период мог ассоциироваться либо с "буржуазным кичем", либо с умственным расстройством. Обыватель морщился от него, как от церкви.
Но теперь, когда мы можем охватить все советское время, весь эон-топос большевизма целиком, звезда "Чевенгура" открывается нам такой, какая она есть. После краха СССР нам не с чем соотнести Андрея Платонова. "Чевенгур" как реальность в абсолютном надире. "Чевенгур" как смысл в зените. Умственность внимания — ничто не мешает нам смотреть на светило прямо.
На небе смыслов мученический цветок Платонова раскрывается со всей пронзительностью несуществования. Национал-большевизм становится интеллектуальной осью, полноценным метафизическим ядром лишь тогда, когда общая уводящая в сторону и сбивающая с толку многомерная плоть имманентного многообразия его усеченного инобытия в осуществленном, но предельно искаженном реализованном виде окончательно расседается.
Точно так же, как в европейском фашизме, пока он существовал, линия Эволы, Вирта или Юнгера была почти неразличимой из-за громыхания конъюнктуры, но по рассеивании дыма, ретроспективно остался только слабо примешанный ко всему традиционализм, единственный заслуживающий интереса, а громоздкие опусы парт-функционеров или речи Муссолини оказались мертвыми документами эпохи, пустыми отходами от консервов. Андрей Платонов был на периферии советской культуры и советской политики. Но тени иссякли, и обнаружилось, что центральной фигурой большевизма был именно он, схвативший жизненный пар Революции, как никто другой.
2. ДУША КАК ПРОФЕССИЯ
"Чевенгур" — это учение, это нео-сакральный текст. Рассмотрим важнейшие его узлы. Чтобы понять, чтобы отождествить себя, чтобы подвигнуться.
Революция по Платонову (а это значит, Революция в ее последнем, онтологическом измерении) есть дело души. Души здесь и сейчас, немедленно, неотложно, экстренно. Но душа должна быть не фасованная, не скрепленная с нумерованным и приватизированным телом, а душа в чистом виде, как она есть, во всем объеме, во всей бескрайней и безоглядной телесности ее. Душа не чья-то в отдельности, но всеобщая, вседуша.
Предпосылка Революции — всеобщее, разлитое повсюду и во всех (пусть в разной степени и по разным емкостям) томление. Душа — это то, что стонет под гнетом не собираемой расчлененности мира, не складывающейся в равномерную мозаику, скребущей разрозненностью мыслей, чувств, созерцаемых предметов, осязаемых тварей, трудных для выговаривания и осмысле- ния слов. "Революция завоевала Чевенгурскому уезду сны и главной профессией сделала душу".
Преддверие Революции, ее гносеологическая предпосылка в общем чувстве невыносимости разрозненного бытия, под которым болезненно и безнадежно мучается Целое.
Все герои "Чевенгура" помазаны общей тоской. Тоска — это донное содержание Революции, давящий изнутри, невыносимый груз. "Дванов опустил голову и представил внутри своего тела пустоту, куда непрестанно, ежедневно входит, а потом выходит жизнь, не задерживаясь, не усиливаясь, ровная как отдаленный гул, в котором невозможно разобрать слова песни".
Пустота в теле, пустота в сознании, пустота в сердце... Неуспокоенная, грозная, чреватая стихия...
Предчувствуемая цельность души, души как революционной профессии, никогда не является в виде сусально-ханжеских "идеалов". Она ноет тьмой, нудно разъедает невнятной болью, смутным веянием абсолютной и беспричинной грусти.
То, как Платонов описывает "опыт души", безошибочно ставит его в разряд виднейших современных мистиков: реальное столкновение с этой инстанцией бытия есть нечто противоположное лживым и самовлюбленным сказкам католиков, моралистов, теософов, торгующим по демпинговым ценам позолоченным убогим фарсом "внутреннего света", "озарения", "просветления" и т.д. Реальное столкновение с душой подобно откашливанию могильной глины, удушью нестерпимым запахом разлагающихся трав, слиянию с пустым сознанием червя. Дванов, герой "Чевенгура" думает: если человек произошел от червя, от кишки, наполненной лишь липким мраком, то не таким ли должно быть и его духовное средостение? Именно: душа, открывающая свой подлинный аромат наличия, ближе всего к пустым внутренностям полой земляной тягучей и бессмысленной трубки. Это абсолютно неизбежно — шар подлинного бытия разрозненно граничит с нашим миром своей самой внешней, самой отталкивающей, обросшей илом нижних вод стороной, и продраться к центральному ядру можно лишь через сверхплотные регионы ядовито-кислых скорлуп.
Мистический опыт души открывается магическими пролетариями Платонова через сложную практику отрицания. В "Чевенгуре" наличествует целый веер алхимических рецептов трансмутации.
Общая картина этого большевистского герметизма такова: потаенное и истинное Целое, в его свободном расплавленном, предшествующем разделению состоянии — душа — подвергается воздействию нехорошего начала. Под ядовитым дуновением вынырнувшего из-за запретной тени зла душа начинает отчуждаться от себя, порождая своей гибелью, своим темным закатом антибытие. Это антибытие окончательно воцаряется в частном, в приватизированном имении, в обладании, в отсечении от невидимой, потревоженной, удавленной тайной ткани ссохшихся узлов. Мучаясь, кончается душа, когда ложь эксплуатации превращает ее в частную собственность, обкрадывая и изнуряя до ничто ее сладкое содержание.
Людей становится много, они делят душу на свои нарезы, обустраивают индивидуальные тела, замахиваются на природу, на души других.
Одним из ключевых рычагов эксплуатации, по Платонову, является разум. "Ум такое же имущество, как и дом, стало быть он будет угнетать ненаучных и ослабленных..."— верно излагает важнейшую мистическую тайну пролетарий Чепурный, основатель Чевенгура, где "главной профессией сделалась душа". Осторожнее ту же истину распознает и мастеровой Захар Павлович: "Никто ничего серьезного не знает — живое против ума прет..."
"Живое" здесь надо понимать в онтологическом смысле, "душа". Душа "прет" против ума, который вместе с эксплуатацией, частной собственностью, отчуждением, ожиданием, буржуазией, постепенностью, временем и историей стоит на противоположной стороне классовых сражений.
Трудно сказать, где в большевистской метафизике "Чевенгура" располагается сам "темный принцип", "ариман", а где лишь результаты его злодейства над душой и жизнью. Весь арсенал неаутентичного бытия — имущество, работа, смерть, индивидуальность и рассудок — равно инструменты классового, онтологического врага. Его не исправить и не улучшить, так как это "преграда", сам "сатана" из особой почвенной великороссийской мистической доктрины сокровенного большевизма Андрея Платонова.
В этом месте объясняющий теоретический аспект национал-большевизма переходит в праксис. Вера без дел мертва.
Начинается осуществление невозможного.
3. МИЛОСЕРДНЫЙ ГЕНОЦИД
Осуществление магического коммунизма в Чевенгуре не эксцесс, это нетерпеливое и закономерное доведение до логического предела предпосылок Революции. Но взятие политической власти и ее вооруженное удержание лишь поверхностный процесс, не приближающийся к сути происшедшего, происходящего, чаемого. Революция имеет глубинное онтологическое трансцендентное измерение. Это уникальный и магический всенарод- ный вселенский акт по слому преград, по переплавлению отмерщвленных останков в невообразимую раскрошенно кровавую субстанцию, призванную не столько стать фундаментом нового строительства, сколько расчистить место, актуализировать ту упругую ожигающую пустоту, которую великороссийский пролетариат взрастил и выпестовал в своих вопросительных глубинах. Не переделать старое, не навязать реальности какие-то новые выкройки или имена, но уничижившись, распластав себя и классового врага перед лицом абсолютной загадки, вынудить свернувшуюся в себя и поруганную в действительном тайну объявить саму себя в полной и немыслимой форме.
"В семнадцать лет Дванов еще не имел брони над сердцем — ни веры в бога, ни другого умственного покоя, он не давал чужого имени открывающейся перед ним безымянной жизни. Однако он не хотел, чтобы мир остался ненареченным, он только ожидал услышать его собственное из его же уст имя вместо нарочно выдуманных названий".
Так идет созревание будущего магического коммуниста Александра Дванова. Позже категории обострятся, опыт революционного путешествия на край ночи и разверзшаяся коммунистическая метафизика чевенгурского эксперимента сделают проблему куда более радикальной: не просто отказаться от старых названий старого, но высветлить из-под непробиваемого покрова имманентного новую плоть и новую кровь.
Праксис магического большевизма заключается в великом в творческом разрушении, в тотальном разрушении всех преград и пределов. Все, что было хоть в малой степени самодовольным продуктом отчуждения (а следовательно, пусть нестойким и не убежденным, но пособником его) подлежит искоренению.
Великое отрицание преграды как главное условие обиходования мировой души отнюдь не доказательство простой наивности чевенгурцев, т.е. всех нас, русских, поддавшихся на донный большевистский зов. Отрицание преграды — это освобождение пути для бытия, это максимум того, что мы можем сделать сами и по своей воле, чтобы не посягнуть на фальсификацию, подделку того, что может обнаружиться за разодранными завесами. Уничтожить несовершенное — в наших силах, создать совершенное — не в наших. Все абсолютно верно. Созидать новую неотчужденную онтологию должна она сама. Наше дело, наш долг, наш подвиг — расстелить призывную пустоту, выпустить ее наружу из наших сердец, смести вон упорствующего классового врага — цепляющегося за обладание, за свое "я", за свои привычки, свои продукты, свои ритмы.
Здесь кроется таинство милосердного нежного большевицкого геноцида, вдохновившего когда-то другого пророка национал-большевизма, великого Николая Клюева на загадочные, головокружительно неведомые по происхождению строки: "Убийца красный святей потира".
Беспощадному искоренению подвергаются в чевенгуровском праксисе не просто враги или идеологические и классовые противники. Идет мучительное, страдательное, упоительно безумное уничтожение тех форм, которые сильнее всего якорями индивидуальности привязывают бытие к неизбывно разрозненному существованию.
И мы видим как вожделенно подвергающиеся ликвидации кулаки и полубуржуи сами воспринимают свою кончину. Они отнюдь не просто "несчастные жертвы варварства". Они соучаствуют, но только как могут: пассивно, половинчато,— в мистерии "страшного суда", "конца света", ожидание которого составляло смысл их старообрядческого (говоря о жителях Чевенгура Платонов пишет имя Господа на старообрядческий манер, давая важный намек) существования.
"Вы мне что-то про ихнюю идеологию расскажите пожалуйста!
— Ее у них нету,— сказал председатель комиссии.— Они сплошь ждут конца света..."
В этом — оскорбительно для малой мысли и минимально гуманистических стандартов, но с предельной метафизической откровенностью — проступает тот парадокс о причине и следствии зла, о котором мы упоминали выше. Буржуи и полубуржуи не только соучастники и сподвижники мирового зла отчуждения, какой-то частью своей души они еще и жертвы его. А следовательно, действительная их часть воспринимает акт ликвидации как насилие, а малый, глубоко запрятанный пролетарско-великороссийский элемент в последних глубинах смиренно радуется искупительной кончине — в этом предрасстрельном покое, с поразительной достоверностью описанном Платоновым, светится их соучаствующее торжество в новом бытии.
Коммунисты не просто расстреливают буржуев, они ритуально простреливают им горло в области желез (налицо знание Платоновым магической анатомии), где у тех находится "душа". И только полное уничтожение — физическое и ритуальное — приравнивает пассивных соучастников мистерии души к активным. После окончательного уничтожения буржуазных элементов наступает общенациональное примирение с трупами:
"Теперь наше дело покойнее!— отделавшись, высказался Чепурный.— Бедней мертвеца нет пролетария на свете."
Сложное слияние в пределе имманентной нищеты палачей и жертв, которые в Чевенгуре меняются традиционными местами, обретая сложное, головокружительное единство, нарушенное уже первым малым шажком социальной и мировой истории, начавшейся грехопадением в собственность.
Коммунизм есть не только советская власть плюс электрификация всей страны. Это уже обустраивающий, нэповский по сути тезис. Коммунизм по Платонову есть конец света, окончание всемирной истории, начало особого, изъятого из заразных объятий материи обнаженного цикла солнечной Вечности.
Полубуржуи краем сознания, побочной логикой понимают важность и священную неибходимость собственного истребления. Они, отпущенные ревкомом Чевенгура, никуда не ушли и сами поставили себя под пулеметные пули Кирея, спешно уничтожившего врагов, чтобы не омрачать пробуждения в первом дне чевенгуровского коммунизма товарища Чепурного.
Формально вроде бы полубуржуи "иметь" поставили выше "быть", и вследствие обреченно потыкались в прихваченные сверх обычной нормы куски мануфактур недоуменными ртами. Но потаенно не только жадность, но и закупоренная жажда страдать заставила чевенгуровских полубуржуев пренебречь милостивым правом к депортации. Уничтожить ради торжества коммунизма надо все — эксплуататорский класс, собственность и собственников, производительный труд, мировую историю, индивидуальную мотивацию, и, самое главное,— разум.
4. СЕКИРА ВЕЛИКОЙ ГЛУПОСТИ
Идиотизм, глупость и абсурд выставлены Платоновым как важнейший оперативный мистический инструмент преображения мира и человека. Можно говорить об особой сотериологической функции ошарашивающей глупости коммунистов. Эта глупость культивируется как самая действенная форма существования, всеми силами рвущегося к мировой душе.
Немецкий философ Людвиг Клагес суммировал эту древнейшую сакральную практику в краткой формуле "душа против сознания" ("Die Seele gegen der Geist"). Душа намного выше и ниже разума одновременно, она качественно инакова по отноше- нию к нему. Разум весь строится на дроблении, он считает и разымает, мешает (быстро или медленно — у кого как) квантики штучных вещей и представлений, дробя чувства, калеча интуитивные движения, преобразуя предсловесные токи сердечных глубин в хищную хитро-корыстную затею.
Блаженны нищие духом, то есть сознанием, разумом, умом. Блаженны идиоты, блаженны обреченные и трагичные борцы с главным эксплуататором — рассудком. Это наш внутренний буржуа. Вторая сторона другой противоестественной эксплуататорской химеры — "индивидуального я".
Все бытие чевенгурцев, лопающееся от жаркой тяги к освобождению души, исполнено звонкого, вибрирующего безумия. Безумие — единственное и главное содержание их революционного жизненного процесса. Сложнейший онтологический путь, культивация самых тайных и опасных тропинок жизни.
Шизофреники, тяжелые придурки, "прочие", утратившие от бездны лишений простейший ментальный аппарат, едва-едва с огромным трудом способные управиться с простейшими операциями над своим телесным естеством, не прекращающийся полуколлективный полуперсональный делирий снов, переходящих в явь, и снова возвращающихся в онейрическую степь... Содержание коммунистического островка предельно нелепо.
В Чевенгуре это нагнетено до предела, так, что дрожь пронизывает и привычных ко всему коммунистов из других мест. Иногда Платонов достигает в исследовании этой рискованнейшей стихии критических предельных секторов.
"Черное правильное тело заскрежетало — и по звуку было слышно, что оно близко, потому что дробились мелкие меловые камни и шуршала верхняя земляная корка.(...)
— Это упавшая звезда — теперь ясно!— сказал Чепурный, не чуя горения своего сердца от долгого спешного хода.— Мы возьмем ее в Чевенгур и обтешем на пять концов. Это не враг, это к нам наука прилетела в коммунизм... (...)
— А может, это какая-нибудь помощь или машина Интернационала, проговорил Кеша. — Может, это чугунный кругляк, чтоб давить самокатом буржуев... Раз мы здесь воюем, то Интернационал тот о нас помнит...
— Не иначе как бак с сахарного завода,— произнес Вековой пока без доверия к самому себе. (...)
Бак замедлился и начал покачиваться на месте, беря какой-то сопротивляющийся земляной холмик, а затем и совсем стих в покое. Чепурный, не думая, хотел что-то сказать и не смог этого успеть, услышав песню, начатую усталым грустным голосом женщины: Приснилась мне в озере рыбка,
Что рыбкой я была...
Плыла я далеко-далеко,
Была жива и мала...
И песня никак не кончилась, хотя большевики были согласны ее слушать дальше и стояли еще долго в жадном ожидании голоса и песни.(...)
— А кто же там такой?— спросил Кеша.
— Неизвестно,— объяснил Жеев.— Какая-нибудь полоумная буржуйка с братом — до вас они там целовались, а потом брат ее отчего-то умер и она одна запела...(...)
— Как будем?— спросил Чепурный всех. Все молчали, ибо взять буржуйку или бросить ее — не имело никакой полезной разницы.
— Тогда бак в лог, и тронемся обратно мыть полы."
Едва ли у изощрявшихся в абсурде сюрреалистов есть сцены даже отдаленно приближающиеся к этой. Плотность описания и магическая конфигурация замысловатых фигур идиотизма таковы, что текст ощущается как субстанция какого-то вязкого совершенно реального инфернального компота, а не повествовательная абстракция.
В этом функция инициатических текстов — сам факт их внимательного прочтения делает соучастником радикального разрывного опыта.
Только в одном месте сотканного из многомерного инициатического абсурда"Чевенгура" он достигает уровня в чем-то даже превосходящего эпизод с бочкой. Речь идет о приезде Копенкина с Двановым в имение, где вместо колонн стояли три пары гигантских женских ног из белого мрамора. Там же приезжие познакомились со статьей из газеты "Бедняцкое благо".
"В газете осталась лишь статья о "Задачах Всемирной Революции" и половина заметки "Храните снег на полях — поднимайте производительность трудового урожая". Заметка в середине сошла со своего смысла. "Пашите снег, говорилось там, и нам не будут страшны тысячи зарвавшихся Кронштадтом".
Каких "зарвавшихся Кронштадтом"? Это взволновало и озадачило Дванова."
Итак "заметка сошла со своего смысла" и вылилась в удивительный по силе магико-большевистский коан — "Пашите снег".
На таких виражах пролетарской агитации — "пашите снег" — обнаруживается инициатическое сочленение тяжелого геноцидального праксиса большевизма с возвышенной стихией ректифицированного белого безумия. "Пахота снегов" — безусловно "альбедо", "работа в белом". Преображение почвы в новый трансцендентный цвет.
5. ПРОЛЕТАРСКАЯ РАСА ИЗВЕЧНОЙ РУСИ
Магический большевизм Платонова имеет и обаятельно расистский характер. Этот великоросский гносеологический (не биологический ни в коем случае) расизм — по всем правилам оперативно-теургического жанра — является одновременно интерна- ционализмом и антишовинизмом. Чевенгуровец — красное издание русского как всечеловека (Достоевский). Расизм здесь в том, что только русский (точнее, великоросс — хохлами в романе ругают крестьян), и никакой другой народ, есть всечеловек, а интернационализм в том, что русский готов и стремится вобрать в себя всех остальных — настойчиво и нежно, чтобы изменившись как можно больше, остаться — возвышенно и дополненно — самим собой как извечно и томительно абсолютно иным.
Его сердце пусто, в него свободно поместится несколько миллионов французов и немцев, весь состав африканской континентальной баржи, редкие и мудрые как котики эвенки, толстобедрые низенькие арабы с усами, половина Китая и еще разрозненные поштучные дикари, ученые, изобретатели и сторожа вопросительной не догадывающейся о своей исконной обезумелости планеты. Но войдя в тайное, любящее без жалости и сострадания великоросское сердце, они уже оттуда никогда не выйдут. Шарик скатится в Русь, в ее вопрос, в ее расовый отчаянный протяжный возглас, и канет в никуда, чтобы выплыть на Страшном Суде не по отдельности, не по народам и отрядам, а скопом, шаром, одной неразличимой, крутосваренной, замученной кровавой нежной массой: вот мы, не судите нас строго, русское сердце уже сделало с нами все, что можно. Голый шар народов, усталый, прокатившийся по Уралу и Сибири, утонувший в кавказских реках и съеденный колдунами Якутии — очнется как Всемирное Братство Трудящихся, утесненное счастьем смерти в наших объятиях...
Любопытны и фенотипические детали "Чевенгура". Большевики, коммунисты, пролетариат, по Платонову белобрысые, голубоглазые или сероглазые с курносым ("башмачком") носом. Крючковатый нос, темные волосы, карие или черные глаза — признак буржуя, белого, нетрудового элемента.
Солнечные арийские большевики против лунно-левантийских пособников капитала.
Явно говорит об особом расово-магическом устройстве русских Платонов в описании откровенной встречи Дванова с мужиком, который осознал, что он — "бог" и стал питаться одной землей, добывая из нее все полезное для существования.
"Бог печально смотрел на него, как на верующего в факт.
Дванов заключил, что этот бог умен, только живет наоборот; но русский — это человек двухстороннего действия: он может жить и так и обратно и в обоих случаях остается цел."
Это очень важно. На определенном пласте восприятия "русский" и "пролетарий" у Платонова становятся тождественными понятиями. Русский не как этнос, как метафизический тип. Тот же революционный парадоксализм в определении, то же сырое, пружинящее безумие, тот же бездонный порыв. В одном скупо описанном пейзаже "Чевенгура" национал-большевизм выражен с предельной остротой:
"Великорусское скромное небо светило над советской землей с такой привычкой и однообразием, как будто Советы существовали исстари и небо совершенно соответствовало им."
Предельным парадоксом является онтология платоновского магического коммунизма, так же он расшифровывает и магический великоруский этнос, сотканный из парадоксов, способный двигаться по бытийным маршрутам сразу во всех направлениях, свободно меняя верх и низ, прошлое и будущее, бога на человека, пшеницу на глину, смерть на жизнь, и снова наоборот... Советская власть в каком-то смысле была всегда. Первым социалистом был первый русский человек. Неизменное национальное небо, открытое невозможному в любой плоскости, выпадающее кровавой черноземной росой по непроглядным ночам, сворачивающееся от огня пролетарских сердечных кузниц...
6. НОВОЕ ОТНОШЕНИЕ К ВЕЩАМ — СОЛЯРНЫЙ ПРОЛЕТАРИАТ
Национал-большевики Чевенгура после истребления буржуазного и полубуржуазного элемента остаются наследниками брошенных вещей. Преграда сломлена, царство коммунизма на дворе, но оставшиеся вещи — в том числе и сама природа, сами тела — раскинуты перед победившими мучительным вопросом. Как обойтись в мире, где имущество отменено, с его остатками? Чем заниматься в трудовом царстве души, когда тело и рассудок отменены, но еще присутствуют и гнетут сердце темным вопросом?
Белые гниды, все мерившие по себе, посчитали, что пролетариат отнял все у буржуев, чтобы просто встать на их место, присвоить их собственность, поменять владельца. Что, мол, произошла лишь ротация элит, а принципы общественного устройства остались прежними. Ничего подобного: пособники демона отчуждения возводят на пролетаристов-великороссов напраслину. Задача коммунизма — не присвоить вещи, оставшиеся от темной эпохи капитала, но поступить с ними совершенно иным образом. Лучшие сердца Чевенгура: Чепурный, Пиюся, Копенкин, Дванов, Гопнер,— бьются над этой новой коммунистической манерой обращения с материальными предметами. Ощупью продвигаются они к оперативной магии бесконечной солярной растраты — по ту сторону чреватого новым отчуждением труда. Это вехи экономики Страшного Суда.
Чевенгурцы ищут не укрепить вещи, не рационализировать их и даже не перераспределить их справедливо, но дематериализовать их, вернуть во всеобщую кровоточащую страдательную матрицу Целого. Исхитрившись, набравшись потаенной воли и полнясь ускользающей стратегией, пролетариат тщится растворить имущество в волнах коллективного сна, истончить его до последней внутренней черты, пролетаризировать, кенотически умалить его, стереть до тайного невидимого красно-магического любовного корня.
Важная деталь: у приезжих отбирают их вещи и с насильной нежностью всучают героические обмотки, ненужные летом валенки, нелепые картузы или шлемы. Классичным становится хождение без штанов.
Сложна и многомерна стратегия великой траты: можно передвигать дома, сдвигая их посолидарней друг к другу, можно перетаскивать сады, можно лепить из глины памятники живым ненаглядным товарищам, можно добывать огонь с помощью деревянного колодца, можно трудиться над созданием гигантского маяка, можно доедать остаточных одичавших кур, вытесывать из черных корней деревянные мечи, а можно и просто ловить клопов в дырьях соседских хат. Иными словами, труд или любая какая деятельность в коммунизме должна либо переполосывать вещи в экстравагантные и предельно бессмысленные ансамбли, либо уничтожать их, либо делать противное себе и полезное другому. И зорко блюсти, чтобы весь процесс всеобщего избавления от уз материи шел непрерывным кругом — не застопориваясь нигде, не зацепляясь ни за какое прижимистое, индивидуальное, рациональное зерно.
Социолог и антрополог Марсель Мосс в свое время написал знаменитое "Эссе о даре", где отмечал центральное место "экономики траты" в сакральных обществах (это эссе стало стартовой чертой для экономической философии и социологии Жоржа Батайя). По Моссу хозяйственно-социальный баланс традиционного и особенно архаического общества основывается на жертвенном, бессмысленном, праздничном уничтожении добавочного продукта. Это сохраняет общиный баланс и препятствует возникновению отчужденных капиталистических отношений.
Чевенгурцы доходят в этом до не снившихся ни Моссу, ни даже Батайю границ. Трата в коммунизме становится аболютной. Ей подлежат не просто прибавочные продукты, но вообще все. Задача коммунистов истратить до нитки всю вопросительную тяжесть имманетного мира.
Удивительно сходна с антикапиталистической мыслью Батайя и тема "солярного труда". В Чевенгуре работает солнце, главный "небесный пролетарий". Солнце — символ безвозвратного дара. Оно отдает свои лучи, рождаемые из него самого, вовне — без ожидания возмещения затрат, без процентов, просто так, ни за что, всем и всему от внутреннего жаркого изобилия, от чрезмерности своего огня, от свободной производительной жертвенности. Именно солнечная энергия противопоставлялась Жоржем Батайем вампирической, лунной, собственнической природе капитализма, ткущего бесконечную "процентную паутину", мучительствующе помещая прибавочный продукт в новые закабаляющие спирали обогащения и эксплуатации бытия. Революцию Батай представлял как восстание солнца против банкиров и трестов, как взрыв (из-за перегрева) нетраченного, уловленного света, задушенного в темных подвалах финансов. Эта же революционная природа солнца, его пролетарское (=великорусское) происхождение триумфально утверждается Платоновым в "Чевенгуре". Лунопоклонники с темными зрачками, кривыми носами и туго набитыми узлами мануфактуры порешились стыдливой страдательной умной рукой музыкального пулеметчика Кирея ("Кирей для сочетания работы пулемента со своим телом не мог не поддакивать ему руками и ногами".) И солнце осталось свободным и сильным. На утро первого дня коммунизма после окончательного истребления "преграды" восход упругий, небывалый, вечный и абсолютно новый.
" — Дави, чтоб из камней теперь росло,— с глухим возбуждением прошептал Пиюся: для крика у него не хватило слов — он не доверял своим знаниям.
— Дави!— еще раз радостно сжал свои кулаки Пиюся — в помощь давлению солнечного света в глину, в камни и в Чевенгур.
Но и без Пиюси солнце упиралось в землю сухо и твердо — и земля первая, в слабости изнеможения, потекла соком трав, сыростью суглинков и заволновалась всею волосистой расширенной степью, а солнце только накалялось и каменело от напряженного сухого терпения.
У Пиюси от едкости солнца зачесались десны под зубами: "Раньше оно так никогда не всходило,— сравнил в свою пользу Пиюся,— у меня сейчас смелость карябается в спине, как от духовой музыки"."
В этой теме есть нечто гиперборейское. Возврат к истокам. I Figli del Sole russi.
7. ШТУРМОВЫЕ ОТРЯДЫ ГОРОДА СОЛНЦА
Благодаря "Чевенгуру" мы можем понять почти все. Тайну советского, тайну того, что ему предшествовало. В этом сгустке безжалостной истины видны все темные заревые тропы Руси, раскатывая их, приходим к расколу, к Ивану Четвертому, к стригольникам и ловцам вселенной Данилы Филипповича, к миру абсолютного Достоевского и ноющей, проговорившейся только в поздних текстах национально-социалистической тоске Герцена... То, что написано кровью, написано обо всем сразу. И даже то, о чем в "Чевенгуре" не сказано ни слова, благодаря "Чевенгуру" становится кристально ясным. Как некоторые "мыслят от Аушвица", мы должны, обязаны мыслить "от Чевенгура".
Платонов — осевой писатель Руси, не только советской, маго-большевистской, но всегдашней, полупроявленной и неизменной, укрывающейся, воющей неслышным голосом под гробными снегами отчуждения. Какова историческая судьба Чевенгура и кто его нынешние наследники?
Великую Правду Платонова скрыли, когда она родилась. Только она родилась, ее усыпили, окислили прохладой Горького, замутили коммунистическими балбесами. Это бесхозное наследие, куда опасаются тянуть поганые лапы прямые апологеты Запада и Капитала (кроме разве совсем бесстыдной русофобской гадины Парамонова), но от которого наших современных большевиков немедленно, но до исподнего стошнит.
"Чевенгур" написано на знамени новой национал-большевистской доктрины нашего самосознания. Это карта маршрута гносеологической историософской дефиниции. Это наше наследство.
Мы переписываем этот текст в более сухой, отвлеченной, более подходящей моменту форме. Чтобы не растрачивать смехотворно его тайный запал, чтобы философски оледенить важнейшую солярную энергию инициатического завета Андрея Платонова — так она еще продержится, и не распылится в пародийный кич, и не одряхлеет в отчужденных тисках "академического" (="рессантимантного") литературоведения. Для нас Платонов — доктрина. Мы берем ее на себя и интеллектуально оправдываем все, вплоть до прямого геноцида отчуждающих классов и рациональных структур. Мы принимаем как догму чевенгурское безумие, мы скоро отправимся пахать снег.
Кое у кого из нас есть тот самый, оставшийся от ликвидатора Кирея легендарный пулемет. Но все в свое время. Размена охлажденного до нужного мига доктринализированного наследия магического национал-большевизма на плоть и ткань политического действия однажды произойдет. Не сейчас. Пока в политике время буржуазных петрушек и справа и слева. В этой магме отчуждения, обвинения, буржуазной вакханалии и инерциального позднесоветского вырождения великому Чевенгуру не место.
Никто не помнит о страдании, о перерезанных глотках, о дующихся покойниках, о нищих изголодавшихся детях, о сиротской страждущей русской пролетарской земле, о бесконечной и грозной веренице национальных трупов, разбросанных повсюду, везде складированных, все переполнивших. Мертвые сгрудились над нами, от них тесно и душно. История давит себя последней гадкой петлей. Трещат опоры материков, заводятся скользкие, язвящие воды мировых бассейнов...
Зреет — но вне внимания омертвелых отчуждением марионеток — прелюдия Нового Чевенгура, Последнего Чевенгура. Слышен в абсолютной тишине, не предвещающей ничего, кроме полночи и океана Крови, таинственный поцелуй большевистской зари.
Мы снова отберем у вас все. Не чтобы иметь, чтобы быть, чтобы ничего не оставить как есть, чтобы упразднить все отдельное и привести к тотальности Победы все общее, единое, Целое.
Погибли, растворившись, под бездушными белогвардейскими саблями герои солярного города. Нет памятника, гениально задуманного Александром Двановым — руна Тиу, двухконечная стрела вертикально на горизонтальной восьмерке математической бесконечности. Бесконечность, пронзающая вечность. Построим.
Земные останки чудо-города, где уже свершился страшный суд, описал и оприходовал для ренегатки Клавдюши Прокофий Дванов, дедушка по материнской линии Михаила Сергеевича Горбачева. Великий Город временно переехал в сферы солярного революционного догматизма, возвратился в мучительное лоно Цельности. Тела и мысли втянулись назад в сны, потом сны в водовороты темноты без сновидений, потом в предрассветную тьму матери мира, потом в ее световое сердце, потом еще глубже и страшнее, еще глубже и страшнее... Там они продолжают трудное начатое: Степан Копенкин, "японец" Чепурный, Пиюся, Пимен Крапов, Андрей Платонов, Александр Дванов, Александр Блок, Николай Клюев, Кирей, Юшка, Карчук, пешеход товарищ Луй — весь сонм всосанных последней тайной закончившегося бытия национал-большевистских душ.
Мы сторожи каналов города-грома, где Splendor Solis осуществляет великое делание белой рабочей Руси, Абсолютной Родины. Великий Андрей Платонов, рожденный век назад, рожденный век вперед. Рожденный Чевенгуром, родивший Чевенгур. Субъектом человеческого объекта делает только Красная Смерть.