Author: Валерий Былинский
Title: ЖИВЫЕ ДУШИ (О “Степной книге” Олега ПАВЛОВА)
No: 9(27)
Date: 21-09-99

     
     Это неторопливая, бесстрастно рассказанная дорожная повесть, где есть начало, кочующие из новеллы в новеллу герои и открытый, характерный для масштабных произведений, конец. Автор же здесь ретроспективен: временами он отстранен, нередко повествует, а часто и непосредственно участвует в маленьких событиях-драмах. И здесь, как и в двух напечатанных ранее романах, нет современных героев. В этом смысле автор просто и безнадрывно попадает в точку — вместо того, чтобы мучительно срезать слой за слоем современность, он создает свой личностный и, мало того, совершенно правильный мир.
     Слово "правильный" употребляю я здесь не как логический термин, а как синоним верного обозначения мира, возникшего задолго до его виртуализации. Если быть до конца точным, это мир времен Адама и Евы — не в чистом своем виде, конечно, а как тоска по первозданности.
     О подобном человеке — повторяю, не надуманном, а о реально существующем — и идет в прозе Павлова речь. Человек этот удивительно узнаваем, даже несмотря на его кажущееся несуществование. Но так как в чистом виде таких людей не бывает — ведь ценят нас не за то, что мы есть, а за то, что в обществе из себя представляем — то и помещает их автор в степной и бесконечный мир, в этот земляной космос, где вращаются планетами и астероидами, камешками и пылинками земляные души вокруг единственного центра — Полка.
     Такой взгляд, как мне кажется, вернее всего отражает суть всей прозы автора, или, заражаясь своеобразием его стиля — его нутро.
     А "армейская" тематика, будто бы кочующая у Павлова из романа в роман, на самом деле вторична и есть не что иное, как способ придать степному миру органику. Про службу в армии ведь писано немало, но никто еще не пытался возвести этот чудовищный мир в безудержный, поистине всемирный абсолют. Действительно, стоит прочитать хоть треть "Степной книги", как и сомневаться начинаешь: а существует ли, например, Австралия, или тот же Париж? Может, и там давно уже степь да лагеря?
     Стиль же автора, скупой и жесткий, будто прорастающая сквозь песок трава, сразу создает необходимый эффект присутствия. Вот как начинается рассказ "Живой":
     "Этим днем солдаты в Учкудуке, сидя у лазарета, плюют в песок и не успевают растирать сапогом — плевок испаряется в одно мгновенье, словно и не было его. А было желтое солнце. Был солдат, сидящий под желтым солнцем у лазарета. И все. Сколько хочешь, в песок плюйся, а все одно — не было этого. А потом и лазарет покажется соляной копотью... Покажется, что влага, и человеческая также, извлечена из него солнцем, и соль посему станет как прах".
     А в рассказе "Сад" слова обретают по-настоящему живую, почти космическую плоть:
     "Летеха оставил нас и убежал, кого-то разыскивая, а солдатам сказал дать нам напиться. Солдаты протянули жирный шланг. Но оказался он пуст, вода из него отчего-то не лилась. Они покачали сердито головами и, ничего не сказав, ушли. Когда же я хотел заглянуть в его жирную прохладную глубь, то вода хлынула мне в глаза. Она падала в меня, как в бездну, и кто стоял кругом, стали плакать, что я выпью всю воду. Когда ж и другие утолили свою жажду, шланг уронили наземь, и вода потекла, зарываясь от солнца в песок. Всю себя зарыть ей в песок не удавалось, и потому спинка, шкура поблескивала серебристой чешуей. Ручеек воды выползал из резинового шланга, как змея из старой кожи, и, живо вертясь, извиваясь, жалил холодом да плавно утекал в песок".
     Открывается степь с десяти рассказов "Караульные элегии", где природа залитой солнцем земли пока еще важнее сознания бродящих по ней людей; где солдаты живут в пыли, рядом с мухами, ящерками и собаками будто для того только, чтобы вспоминать время от времени, что есть еще и иная, позабытая, но явно принадлежавшая им когда-то жизнь.
     "Всякий солдат глядел на что-то свое. У глядящих в пустыню глаза были тусклы и бессмысленны, и потому они мертвели, подобно каменным изваяньям. Солдаты поживей и позлее глядели на что-то иное: на морщины своих ладоней, на камешек, в арык брошенный... Камешков в арыке хватало не многим, и бывало, что их делили взглядами гневно. Я и сам обнаруживал в себе глухую ненависть с болью, когда, глядя по обычаю на свое деревце и размышляя о чем-то сокровенном, примечал, что кто-то также глядит на него".
     Десять новелл, коротких и отрешенных, составляют первую часть. Человек без возраста и рода занятий, без прошлого и будущего вдруг через вонь тухлой пшенной каши, через любящих бесстрастно ящерок и через ночное небо догадывается, что он — живой. И кажется, "что за всем этим миром есть настоящий, в котором и живет человек, а тут он временно помещен, будто в утробу, чтобы потом родиться, раз и навсегда".
     Но за открытие смысла жизни получаешь в подарок смерть. Следующая часть — "Записки из-под сапога" — с нее и начинается. Рассекает зек караульному бритвенным лезвием горло, разрывается сердце у толстого несильного человека Янкеля, умирает от чахотки заключенный, убивает сам себя помраченный с рождения сын старшины Дема. И вот здесь, в этой смерти ротного дурачка, наступает перелом, середина всей повести — так, словно переходит теперь человек на другую, темную сторону, как бывает, если другого человека убил. В рассказе "Задушевная песня" описывается некий робкий старшина Глотов, в Бога не верящий и на службе государственной состоящий. И рождается после смерти жены у него сынок душевнобольной, с именем Дмитрий. Солдаты убогому имя перекроили и называют Демой. Подрастает парнишка, живет в роте, где учит его солдатня пить водку и матом ругаться. А Глотов запирает "сына в каптерке, какая переполнялась казенным имуществом и обступала душевнобольного, будто утроба", а потом покупает ему в военторге гармонь. С тех пор от гула гармошки и от воя дурачка не становится житья в казарме.
     Душевнобольной преображается. Он "матом ругаться перестал. И водки не выпьет, если для смеха поднесут. Порой глядишь, как он гармонь терзает, как голову запрокидывает в истоме и подвывает, то думаешь, пришибить бы... Зачем живет? Зачем, если живет, воет? Неужто каждый день будет выть? И тягостней всего, что и пришибить его не за что... Нету на нем вины. Он ведь даже добрым кажется, потому что такой ничтожный."
     За гармонь и за вой сына получает старшина Глотов выговор. Ему даже увольнение со службы грозит. Запирает тогда он дурачка в военном поселении, в своем доме, а тот и выбрасывается из окна.
     Если взглянуть на прозу Павлова, как на живопись, то основной цвет степи выйдет желтым и коричневым, серое явится от неба, вкрапления красного и зеленого — от крови и ящерок. Меняются, буйствуют краски только во сне да в мыслях о другой жизни — той самой, что так и не определена, но волнует, мучает и заставляет думать, что она все-таки есть. В рассказе "Мертвый сон" погружение в иллюзию порождает своего рода умопомрачение — будто готовый убивать человек попадает на другую планету, а там все такое яркое и удивительное, что он, зачарованный, об убийстве забывает:
     "Пощадили, его, понятно, ради того, что он рассказывал: ради тех картинок, которые неожиданно, но могуче захватывали своим простором, красками. Это были какие-то яркие пятна из былой мирной жизни вперемежку с цветастым враньем — вот приснился Белову зоопарк и то, как убегал он от вырвавшегося на свободу тигра, хоть и видел его в зоопарке всего-то один раз, в детстве. В следующие ночи он рассказывал в притихшей казарме уже о том, как ходил в цирк. Белов сообразил, что раз им понравилось слушать про зверей, то и надо рассказывать дальше — все, что видел, знал, помнил или мог выдумать".
     А сам выдумщик историй мертвеет от ночи к ночи. Он видит во сне собственную картинку — будто драит чугунную парашу кирпичом, имея приказ от ротного командира начистить ее до блеска. Но вот приказ уже отменен, и сам капитан "нездешний, добрый какой-то" уговаривает его кончить работу. А он все скоблит и скоблит.
     И такие беспричинные люди, которые даже на собственную жизнь с опаской смотрят, кочуют, будто одним человеком, из рассказа в рассказ.
     В третьей части, в цикле "Правда карагандинского полка" предпоследним напечатан рассказ, самый, на мой взгляд, из книги лучший. Называется он "Гнушин и Мария", где обезличенный человек пытается заявить о себе, несмотря на то, что на самом деле его будто и нет. От него есть только фамилия — Гнушин, да сразу забываемая должность — командир шестой. Рассказ сюжетно разделяется на две части: в первой вешается попавший служить в степную казарму москвич, а во второй, главной, Гнушин находит и теряет свою любовь, Марию.
     За многолетнюю службу командир шестой превращается для людей в обузу, "как бывает, что начинает мешать задубелое дерево другим деревьям, которые растут и разрастаются. Ничего особого он не делал, просто жил, а если оказывался среди людей одинок, то одиночество такое глухое заточал он и сам в себе, в своей душе, где за всю жизнь бережно скопил мелкие и большие обиды, ни одной не забыл". Студент из Москвы вешается, в общем-то, по вине Гнушина, потому что устроил командир ему ночью в канцелярии философский допрос: "Но вот я тебя и спрашиваю тогда, гада, задаю ясный вопрос, раз ты выучился умный такой — почему же я так живу, что и жить-то не хочется?! А тебе вот хочется, жить-то?!" Студенту жить хотелось, и повесился он из ущемленной гордости. А Гнушин приводит в роту лагерную потаскушку Марию и объявляет всем, что это его жена. И она "слушалась Гнушина, трепетала и молодела, стоило ему заговорить". "И совершали они прогулку на сон грядущий и при свете луны прохаживались под ручку по степной дороге от роты до роты. Напивались степным воздухом, будто чайком, и о чем-то подолгу разговаривали, отводили душу". Солдаты ни о чем еще не знали, но уже догадывались. А потом пришли лагерные надзиратели и всю тайну разрушили. Марию превратили в Машку, напоили и увезли. А никчемное существование Гнушина окружающие довели до конца:
     "Зная, что Гнушин не жилец, от него все ждали избавиться, как от командира. Но его не понизили, не перевели в другое место, а подрубили на корню — уволили из войск. Эта весть не застала Гнушина врасплох и даже не поранила. Он собрал вещички в чемодан. И пропал".
     В рассказе "Беглый Иван", завершающем книгу, обычный и беспричинный солдат убивает командира, который его за человека давно не считает. С солдатом тоже случается превращение, но в отличие от Гнушина — навсегда:
     "Он выплакал и гнев свой, и любовь, и страх, и боль. Сойдя на землю, не чувствовал под ногами опоры. Только камень невесомо твердел у груди; даже не камень, а камешек, что вложился б в кулак."
     Вот уж поистине человек в чистом своем, несоциальном облике никому и не нужен, кроме Бога. Что станет теперь творить душа с камешком вместо сердца, одному Ему и ведомо.
     В последнее время в критике стало общим местом сравнивать прозу Павлова то с Солженицыным — за лагерную тему, то с Платоновым — за своеобразие стиля. Обычный журналистский подход, когда книги не читают, а перелистывают, и стремление все объяснить превращается в штамп. Но пока еще книги пишут, их надо читать. У автора "Чевенгура" герои тоже первичные, так ведь все мы от Бога происходим — или от обезьян, кому как угодно.
     У автора "Архипелага Гулаг" масштабность событий основана на реальных фактах трагедии целой страны. У Павлова его степной лагерь с Полком в середине находится далеко за пределами этой самой страны, он сам — целая страна, к времени нынешнему не относящаяся. Обитатели "Степной книги" не по часам живут, и уж тем более не по совести. Живут они, потому что родились.