|
П.А. КАТЕНИНУ Пойду стяжать те лавры, что растут подале, за немирными горами, где войн и войн негаснущее пламя и пуст веселой Талии редут. А бедный Пушкин... Рад бы на войну. Рад променять перо на пистолеты. На ядер град... На дымный стяг победы . На злую — перед битвой — тишину. Напрасно! То, что издали красну, вблизи куда печальней и чернее. Гулял бы, право, в липовой аллее, глядел на избы в снежное окно... Покой! Покой!.. Вот от чего бегу и вот чего неутолимо жажду. О двух т е а т р а х, в перемену, стражду: столичном — и на диком берегу, где между гор петляет лунный лик, где тень коня проносит тень черкеса и где по камню жаркого железа из-за спины, что птичий, слышен вскрик. Он ранит слух. Но сам-то я храним... Кем?.. Для чего?.. Не угадать заране... А ныне загрустил о Тегеране твой скучный друг, угрюмый пилигрим. Затем, что, хоть объезди целый свет, найдешь одну лишь истину простую (я ныне плоским, видишь, быть рискую): там хорошо, где нас покуда нет! ---------- То Чацкий молвил... Я ж — как попугай, за ним? Иль он — за мною?.. Нет, едва ли. Хотя иные строго разобрали, кто надкусил — и чей же — каравай. Но мне и впрямь считаться ни к чему, чей ум безумней, чье словцо — острее... Соскучился по нашей батарее в горах, в рассветном розовом дыму. По славному Ермолову, по тем староказачьим, в дни затишья, песням... Я сам себе таким кажуся пресным... Не срифмовать ли сечу и Чегем? То бишь а не пуститься ли в иной — геройский — род поэзии? Где хищник и наш орёл... И убежал бы лишних похвал, порою родственных с хулой? Так! не найду, что по свету ищу. Столицами, собой ли недоволен... Зачем же дух столь бесприютно волен? Зачем, что узник, на него ропщу? ДВА ПИСЬМА С КАВКАЗА (С.Н. Бегичеву) I Мой друг Степан! Забыт я на Руси. Я жду и жду "Бориса Годунова". Просил у Чаадаева. Ни слова в ответ. Ты у Каверина спроси... Зачем к мольбе изгнанника глухи? А Пушкин-младший?.. Из повес повеса! Сей арапчонок ныне под черкеса рядится. Нет, чтоб русские стихи привезть мне... В этих сумрачных горах напрасно рыщу, алчущий читатель. А что теперь мне особливо кстати — там есть, в "Борисе", слышал я, монах... Я замечтался. Патриарх-каштан явился взору — средь Печерской лавры, и перед ним певца сухие лавры струились прахом... Веришь ли, Степан? Ведь есть в душе таинственный распев, заутренний, церковный, православный. Лишь в нем себе я безупречно равный, ко всей земной музыке охладев. И вот брожу под сводами Днепра, где скрыты первых чудотворцев мощи во дни, когда языческою рощей еще цвела Антония гора; где Нестор... К слову, как же он назвал, поэт, того монаха-летописца? Должну, святым угодникам не спится. Но я б всем сердцем Пушкина обнял! II Стремит меня в живую мглу пещер мечта, — не то что в Чудовскую келью... В горах метель. Но вижу за метелью Святую Русь — и счастлив, маловер. И камни тихим голосом поют, и снег летит на злак, как будто манна, и даже скорбь — затем, что богоданна, несет отраду в дольний мой приют... Святые лики зыбятся в горах. Святые силы притекли к бивакам. Привычный к пулям, вылазкам, атакам, готов я плакать на иных строках славянских книг, молитвотворных дум, какие завещал нам летописец, — пускай, как тот молчальник-черноризец, я с виду нынче темен и угрюм. Ведь Пушкин прав: т р а г е д и е й одной возможно передать земную славу... Державный ум?.. Да сердцу нелукаву пребыть бы пред историей живой! О чем бишь я?.. О Смуте и о том, чту — ныне... А проклятие Бориса сродни... Да шепчет ум: остерегися, накличешь гром бескостным языком! Но я желал бы в целом, не в клоках, прочесть Руси шекспировскую драму, и для того навряд ли сыщешь раму пышней, чем ночь, Кавказ, пурга в горах... ---------- А я бы взял из Киева сюжет — дней Ольги, Ярослава, Мономаха... Дивись, о чем в седой земле Аллаха коварно грезит твой гяур-поэт! Но, видно, отдаленье — не с руки остылым чувствам, остуженным думам? — и грудь полна родным дубравным шумом, по древнему отечеству тоски... РОМАНС Провел около целого дня с Грибоедовым... Он был очень хороший музыкант и сообщил мне тему грузинской песни, на которую потом А.С. Пушкин написал романс... М.И. Глинка, "Записки". Не пой, красавица, при мне... А.С. Пушкин. Грузинской песни тягостный напев измучил душу — и взлетают руки, чтоб фортепьяно страждущие звуки вместились в русский стих, не онемев; дерзнув излить гортанную мольбу в славянские пленительные пени... Не плачь, красавица!.. То русский гений избыл твою разлучную судьбу. Он сетует, что страстен и жесток твой стон, твой голос; что сжигают слезы твоих ланит смуглеющие розы, — он тоже плачет сердцем между строк. — Не пой, красавица!.. Рыдай, рояль! Любовной едкой горечи изведав, ах, право ж, повторите, Грибоедов, для Пушкина грузинскую печаль! Для Пушкина, для Глинки — пусть они услышат плач больной д у ш и-г р у з и н к и. Для Пушкина, для солнечного Глинки... Темнея в их задумчивой тени... В.К. КЮХЕЛЬБЕКЕРУ ...Но наши счеты — что же пред судьбой? Лишь самолюбий детские гремушки! А как черкес держал меня на мушке. воспомнил я словес потешный бой. И был я, точно, "пишущая тварь", как счбстливо означил Репетилов, "людишка", коей вырыта могила, хоть красен мною адрес-календарь. То бишь реестр бессмертных — как Мольер, иль граф Хвостов, или Пилад Белугин, которым в гриву да и в хвост обруган — почтён я, на отеческий манер. Шучу, конечно... Столь бессмертен я, сколь верен дружбе. Сколь верны мне други. Сколь нет меж нами, смертными, разлуки. За то моя простая ектенья. (Я, знаешь, научился за друзей дотошною молитвою молиться: тому — чтоб дал Господь остепениться, другому — милость женщин иль царей... Спишу тебе ужо молитвослов, что я составил как-то за вечерней, мешая грусть мою с заплачкой древней и с гордым слогом греческих писцов... Дополнишь, коль кого я позабыл, учтя, что не одни у нас пииты в сей час, быть может, Богом позабыты, плещась в купели аспидных чернил! Что есть ещё гусары — на печи, полковники — в опале и в отставке и прочие... Прости мои помарки и воск в углу, с оплавленной свечи. Я до другого раза отложу всё то, чего в сей час не обозначил... А Пушкин?.. Понапрасну о-дурачил он Чацкого, по совести скажу!..) МЕЧТАНЬЕ 1828 ГОДА Мы можем показываться в городах, как жирафы или осажи: не шутка видеть че- тырех русских литераторов. Журналы, верно, говорили бы об нас. П.А.Вяземский (из письма) ...А что, коль, правда: вместе, вчетвером — я, Вяземский, Крылов да этот Пушкин, забросив славы здешние гремушки, в Европу пироскафом отплывём? И вот во мгле сокроется Кронштадт, и рейд, и мачты, башни, муры, шпили, а впереди — валов седые мили!.. Уж то-то тёзка Пушкин будет рад! Не даст покою... Уж его восторг шумливей всех: арапский да ребячий!.. А я прикинусь, будто я незрячий да глух... А что как, братцы, на Восток поворотить?.. На Зюйд — где Ганнибал, прадедушка его, царенком диким взрастал под пальмой: черномазым ликом, попервости, небось бы испугал, увидь мы это диво в наготе, в том первозданстве, на слоне могучем... Но нет, на Лондон курс! Какие тучи! Ну как на петербургской широте!.. О, нет, — в Париж!.. Пусть подивятся там: мол, из страны снегов, лесных медведей четыре — я, Крылов и эти... Въедем, подобно... б la Platoff... казакам! Мы завоюем этот пышный град. Как всполошатся ушлые журналы! Как загремят во славу нам кимвалы: виват, — вскричат нам, — русские, виват! Тотчас сыграют "Горе от ума" на том театре... в Komedie Fransaise'e!.. А впрочем, в чьем бы это интересе? — поди, досель читают, как Тальма. И мой Сергей Сергеич Скалозуб старательным предстанет Бонапартом... Но я и сам смешон с моим азартом: ведь тот французик из Бордо — преглуп! Обидятся!.. И кто ж переведёт? Иль Мериме настроит гусли?.. Полно! Уж лучше просто поглядимся в волны их Сены, как в зерцало финских вод. Пусть отразит нас вечная вода, что плещет в стогнах дымчатого града, и пусть, дивясь гостям из зоосада, весёлый люд сбегается сюда: кто б мог подумать, мол, что говорим, хоть бурые, хоть звери, — по-французски?.. Меня представят там Мольером русским, Крылова — Лафонтеном. "Ибрагим" — так наречётся смуглый славянин... Наш Ибрагим голубоглаз и русым рождён в угоду древлекняжим вкусам... Но где ж о н и? Но где же?.. Я — один. И то был сон, что снится не впервой?.. А въяве — прогулялись до Кронштадта. Быть может, это жженка виновата? — но вот он весь, дневник наш путевой! ГОСТЬ (Письмо С.Н. Бегичеву, 1828) Был у Лавалей. Пушкин там читал всего подряд "Бориса Годунова". Я слушал, взгляда не сводя с д р у г о г о: следил, как взор Мицкевича пылал. Там строки есть... Не смертного рука, я чаю, величаво выводила: "Тень Грозного меня усыновила..." И тут поляк напружился слегка. "Пред гордою полячкой..." — как, в саду, воскликнул уязвленный Самозванец, — зажегся ярко-розовый румянец на том лице... В раю или в аду себя он чуял? — только, мыслю, он и сам готов бы поспешить под Кромы да с шляхтою — в кремлевские хоромы, где кровью залит православный трон. "Я ж вас веду на братьев; я Литву позвал на Русь..." — поэт продолжил. Слезы я чуть сдержал. Мицкевичевы ж розы на узких скулах впали в синеву... Видал ли Пушкин? — смертная борьба кипела в сердце польского собрата!.. Тесна им Грановитая палата, небратская им писана судьба. И мнилось, будто гордые враги "иду на вы!" — легки вскричать друг другу. Уж я поддался горькому испугу, но тут: "мой сын... царевну... береги..." — прошелестело... Бедственный Борис, слабея, тронул этот нежный клавиш... О Муза, ты врачуешь иль лукавишь? Но вдруг враги, помстилось, обнялись. Лишь гений, что чело им осенил, их примирял... Как странно, сладко, больно! — я о Руси задумался невольно, об них... И дале слушать позабыл, доколь "Народ безмолвствует", — поэт не молвил с несказанным выраженьем, а гость: "Виват!.." И мучим я сомненьем: к о м у?.. Как бы Мосальскому в ответ? Иль автору?.. Но сколь же хороша его, певца и пленника, улыбка!.. Не слушай, брат. Авось одна ошибка — мои слова?.. Прости, моя душа! Похоже, что докучный драматург непрошенно воспрял во мне, — не так ли? — и видел я себя в д в о й н о м спектакле... Зато ж нескучен ныне Петербург! ВОРЧЛИВОЕ (В.К. Кюхельбекеру) Грибоедов критиковал мое изображение Иова — патриарх, действительно, был человеком большого ума; я же... сделал из него дурака. А.С. Пушкин ...А всё ж я огорчен, я удручен: зачем же оглупил он патриарха? А он: "Считайте, то была помарка, я был рассеян... Нет, одушевлен..." Одушевлен движением стиха, что, час неровен, ездока заносит туда, где мысль себе пощады просит: мол, я зато, что мотылек, легка! Забыть, что Иов чудо как умен, что от его пронзительного взгляда темнела Грановитая палата и Смутный год был им же предречен... Забыть, забыть?.. Вот то-то, что — француз у нас теперь и самый первый гений!.. Я полн, увы, горчайших сожалений, друзей — и тех опасливо дичусь: поймут ли, сколь бескрайняя тоска томит меня — да не избыть утраты?.. У них же: чем богаты, тем и рады! — срывается беспечно с языка. А ч е м?.. Что наша вечность — позади, как бы густым Геркуланума пеплом подернута — и словом благолепным в отчизне не аукнется, поди? Ни в песни, ни в обычаях живых... И сколько лет, как нету патриарха!.. Пишу при свете сального огарка. И сослепу браню крылатый стих? То может статься!.. Я не всюду прав. Подчас пером руководит пристрастье. И, знаешь, не в моей бывает власти мой — вдруг едва ль не иноческий — нрав. Кровь сердца заиграет на щеках, как то за мной Бестужев заприметил, и разум мой уже не столько светел — тот ум, что стал уж притчей в языках. Кто эдак догадал перевести былое наше "притча во языцех"?.. А всё ж, признаться, я увидел в лицах тот сброд, где Самозванец впереди, где Маржерет и Розен... Впрочем, там лихая смесь французского с немецким... А наша речь — под камнем соловецким землицей простучала по гробам! А наша речь — в Бел-озере на дне, смарагдом — в брюхе чудо-юдо-рыбы... Лишь дальних сосен страждущие скрипы порой обронят пол-словечка мне. И шарю среди хвойного песка, да ярых глин, да углей пепелища... Где град шумел, там немота кладбища. Сон валунов — где гневалась река. В.К. КЮХЕЛЬБЕКЕРУ "Рассвет бессмертья..." Эка, написал Бестужев мой — о Байроне, о ком ли ином — не вспомню; но счастливой боли внезапный вкус тогда я испытал... "И славы вечный день", — добавил он, видать, назло глухой полярной ночи… Нельзя полней, печальней и короче сказать о том, кто морем погребен, как этот лорд — британец или грек, всечеловек... Он раб своей гордыни. Он бог певцов!.. Он легок на помине в тот час, как Пушкин зачерняет снег своей курчавой тенью и тоской по вольности, по царственной свободе... А я?.. Кто я?.. Фонвизина навроде? Крылова ль?.. К т о маячит за спиной фортепьяниста, что согбен, как шут, над костяными зубьями музыки; буффона ли, чьи речи злоязыки и горьким медом по устам текут?.. "Рассвет бессмертья..." — то не про меня. Ужель поэт я?.. Разве — дьяк приказный, забытый Богом в сей земле опасной, упав с хребта Крылатого Коня! ПОСЛЕ ТЕГЕРАНА I Самая смерть, постигшая его посреди смелого и неровного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного... Она была мгновенна и прекрасна. А.С. Пушкин Не то, что печи отчие чадят, не то, что торф курится на болоте... Но душно в этом облачном полете, где звезды "Шах-алмазами" горят. Еще не упокоилась душа. Поставьте свечку к образу Казанской, повитому лозою алазанской — иль это хмель там ластится, шурша?.. Иль то московский ладный говорок на ризе оседает жемчугами?.. Мгновенна ль смерть?.. Прекрасна ли?.. Бог с Вами! Ведь то — Восток, друг Пушкин. То — Восток! И на устах — медового фарси запёкся яд... Едва ли "Боже правый..." успел шепнуть... Но честь его державы начертана огнем на небеси! II ...Судачат, плачут, юную вдову, дивяся ей — младешенька!.. — жалеют. А тот, по ком чадры еще белеют, в персидскую вмуравлен синеву. И роз тяжелых головы грустны, и кипарисы строгие угрюмы. И принц в Тебризе полон мрачной думы: он не желал с неверными войны!.. Но тот, чья не разгадана душа, земных терзаний более не знает, и мысль его к нам ласточкой слетает: как жизнь, как смерть, как вечность хороша! Зачем же Нина плачет? Столь юна!.. Чуть свет — опять к обители Давида... Любовь земная в небе не избыта, дитя мое, вина моя, жена! Как ей сказать? — пусть русские поля однажды навестит. Мой белый Север. Там виноградом — хмель, а розой — клевер, там липы, вдовы-ивы, тополя... Там обо мне различно говорят. Иной мудрец бы нй дал и полушки... Но право, не в Арзрум он ехал, Пушкин, а мне навстречу — добрый мой собрат! И пусть в сердцах я проклял стылый край — мол, не ездок туда, мол, в Цинандали осел бы... Утоли мои печали: в Москву, да хоть в Хмелиту поезжай. Последний мой привет, последний вздох там передай: я — вечный сын России, простершейся до горной Иберии и дале, вглубь, на яростный Восток! ВСТРЕЧА Во сне опять видел Грибоедова... В.Кюхельбекер (1832 г.) На возвратном пути в Россию Пушкин посе- тил в Тифлисе свежую могилу Грибоедова, перед коей... преклонил колени и долго стоял... а когда поднялся, на глазах бы- ли заметны слезы. Н.Б. Потокский, воспоминания. Я в сны приду к Вильгельму моему... И Пушкин над надгробием склонится... Друзей моих стареющие лица, бледнеющие в розовом дыму, когда катится солнце на закат и горы стелят сумрачные тени, а из скита доносится моленье за всех, за всё... Колокола гудят... И воздух так прозрачен, как слеза, а синь — совсем не та, что в Тегеране... Но русское стихает причитанье, грузинские рокочут голоса. То, стало быть, Давидовой горой друзья мои печальной вереницей струятся вниз... Измучены столицей, иль службой, иль сибирскою норой. Кто в бурке чернорунной, кто, как встарь, в партикулярном пропыленном платье... Иных из них едва могу узнать я: на чёлах их такая нынче хмарь!.. Я — "Погодите!.. — им кричу. Шепчу... — Тут нет меня! Тут чьи-то клочья, кости... Странна мне наша встреча на погосте и путь ваш по закатному лучу. Нам свидеться бы иначе, не здесь... Не плачьте, Пушкин!.. Плачьте! Ваши слезы — как те — их две! — Бахчисарая розы, каким навеки в песни вашей цвесть! Крепись, Вильгельм! Бессмертная душа, — авось моя, греховная, бессмертна? — всё над тобою кружится приветно, верна и, точно в юности, свежа... Как ты меня единственным назвал! Единственный мой, — пишешь, — Грибоедов... Но вы т а к и е ж с Пушкиным... Изведав всю смерть, я то на небе начертал! И если ныне притекли ко мне мечтанья ваши, скорби, сожаленья, то здесь, в горах, симвулом Воскресенья всё небо в торжествующем огне!" |