Author: Станислав Куняев
Title: АМЕРИКАНСКИЕ ЗАПИСКИ
No: 11(29)
Date: 9-11-99

     
     В 1990 ГОДУ АМЕРИКАНЦЫ, видимо, решившие всерьез поглядеть, что из себя представляет "патриотическая элита", пригласили группу известных писателей, публицистов и редакторов на целый месяц в Америку... Думаю, что им надо было узнать наши убеждения, нашу мировоззренческую оснащенность, поглядеть, способны ли мы на всяческого рода компромиссы и уступки, изучить весь спектр наших патриотических убеждений — от монархических до коммунистических... Словом, как я понимаю, уже тогда в Америке складывался план грядущего разрушения Советского Союза, который начал осуществляться в августе 1991 года, и американскому истэблишменту вкупе со спецслужбами надо было уяснить, кто в какой степени будет им противостоять, есть ли у нас и за нами общественные и политические силы и надо ли с ними считаться... Поездка готовилась весьма на высоком уровне, помимо Союза писателей, работниками посольства США. С одним из них, Фишером, я постоянно встречался у Вадима Кожинова, Фишер все время консультировался с моим другом о том, кого пригласить в Америку, уговаривал его самого поехать, но тот, не любящий путешествовать по миру, отказался... Я никогда не восхищался Америкой, даже в студенческой молодости, когда такое поветрие возникло, не был, как говорил о себе Василий Аксенов, "штатником", ее джазовая экспансия — на что были падки в 50-е годы молодые люди, всегда оставалась мне чужда. Я и сейчас с раздражением, а порой просто с негодованием слышу по российскому радио, как половина его эфирного времени заполнена безвкусными и примитивными американскими шлягерами. Они вколачиваются в наш слух и в наше сознание в таком количестве, что поневоле начинаешь думать: нас хотят приучить к осознанию того, что Россия всего-навсего лишь один из штатов Америки. Даже в обзорах спортивных событий дикторы и телеведущие навязывают нам совершенно не нужную российскому человеку информацию о том, с каким счетом баскетболисты Лос-Анджелеса выиграли у своих соперников из Нью-Джерси и сколько штрафного времени хоккеисты Нью-Буффало отсидели на скамейке во время матча с "Пингвинами" из Питсбурга.
     Из американской культуры я ценил лишь плеяду замечательных американских прозаиков 20-50-х годов: Эрнеста Хемингуэя, Уильяма Фолкнера, Джона Стейнбека, Торнтона Уайлдера, Скотта Фицджеральда, Томаса Вулфа. Книги об Америке последнего я ставил особенно высоко, и одну из них — роман "Домой возврата нет" — взял с собой в дальнюю дорогу. И не зря. Великий американец не раз помог мне разобраться в особенностях американского менталитета. Уже сидя в самолете, я, листая роман, наткнулся на его размышления об "элите" свободного мира:
     "Эти люди создали мир, в котором все ценности были ложны и мнимы, однако же, околдованные роковыми иллюзиями, они воображали себя самыми проницательными, самыми трезвыми и практичными людьми на свете. Они считали себя вовсе не игроками, одержимыми азартом обманчивых биржевых спекуляций, но блестящими вершителями великих дел, и не сомневались, что ежедневно и ежеминутно "ощущают, как бьется пульс страны". И когда, оглядываясь по сторонам, они всюду видели неисчислимые проявления несправедливости, мошенничества и своекорыстия, то твердо верили, что это неизбежно, что "уж так устроен мир".
     В творчестве великих американцев, как мне казалось, Америка нащупывала путь гуманистического развития своей цивилизации. Но, увы, усилия этих талантов, многому, кстати, научившихся у русских классиков, оказались недостаточными. Несколькими десятками блистательных романов им не удалось поколебать хищный прагматический менталитет американского общества. Сопротивляясь ему в течение нескольких десятилетий, эти своеобразные американские диссиденты все-таки потерпели поражение и ушли с исторической сцены, окончательно проиграв схватку за душу Америки Голливуду, телевидению, Фрэнку Синатре, Майклу Джексону, Чаку Норрису, словом, шоу-бизнесу, подчинившему себе сегодня все и вся. Никогда больше не будет в Америке писателей такой величины, как Фолкнер или Вулф, гениев американской провинции... А поэзия американского континента всегда казалась мне вообще поверхностной, экзальтированно-материалистической даже в своих самых знаменитых образцах, если вспомнить Уитмена, или пораженной дешевым мистицизмом, как у Эдгара По. Об остальных-то и вспоминать нечего. С детских лет, я, правда, любил только "Песнь о Гайавате" в бунинском переводе, поскольку жизнь в этой поэме была похожа на жизнь сибирской северной деревни и никакого, собственно, отношения к жизни Соединенных Штатов не имела.
     
     К НЬЮ-ЙОРКУ МЫ ПОДЛЕТАЛИ вечером, и пока наш "Боинг" приближался к земле, я со странной смесью восхищения и тревоги вглядывался в эту словно бы груду пылающего каменного угля, с пробивающимися из огненного чрева языками то синего, то оранжевого, то белого пламени, протянувшуюся на десятки километров вдоль побережья и чуть ли не до горизонта в глубину материка...
     Ряд американских изданий, выливших из нас поток клеветы устами, в основном, бывших наших журналистов, мелких функционеров советской печати — Резника, Когана, Ремника, Гольданского и др., объявили нас "нацистами", "фашистами", "националистами"... Причем они для подъема "большой волны" не гнушались ни мелкой ложью, ни прямой клеветой, ни грубой дезинформацией.
     Так Семен Резник в первой же встретившей нас в Америке статье "Десант нацистов в Вашингтоне" сознательно извратил даже состав нашей делегации, заявив, что ее возглавляет член президентского совета Валентин Распутин "антизападник и антисемит", что в составе группы член редколлегии "Литгазеты" Светлана Селиванова, которая старается в своей газете "проводить нацистскую линию", что вместе с нами в Америку приехала народный депутат Евдокия Гаер, которая борется "против рыночной экономики" и за "равноправие" русского народа, якобы угнетаемого евреями и другими инородцами... мы ахнули, прочитав эту стряпню, потому что никакого Распутина с нами не было, никакой Евдокии Гаер тоже. А уж изображать кроткую нанайку, с обожанием во время I съезда народных депутатов смотревшую на академика Сахарова, русской националисткой — ничего смешнее нельзя было придумать, глупее этого, разве что, было утверждение Резника о том, что "Литгазета" усилиями Селивановой "проводит нацистскую линию" (это при редакторе А.Б.Чаковском!)... Словом, все это было бы смешно, когда бы не было так нагло и глупо. И однако статья Резника определила весь лживый тон американской прессы — крупнейших газет Вашингтона, Нью-Йорка, Лос-Анджелеса, Сан-Франциско. "Эта статья стала своеобразной "шпаргалкой" для всех журналов, занимающихся этим вопросом", — писала газета "People"... А на одной из пресс-конференций я даже съязвил, что американская пресса, освещающая наш визит, похожа на наш ТАСС худших времен, когда ТАССовские материалы, одинаково освещающие события, обязаны были печатать все газеты — от центральных до районных... "Вашингтон Пост" опустилась до того, что в статье Вадима Когана опубликовала заведомую ложь, будто бы я, главный редактор "Нашего современника" в шестом номере журнала за 1989 год напечатал "постыдные "Протоколы сионских мудрецов""...
     Изо дня в день "Новое русское слово" публиковало одну прокламацию за другой: ""Память" — это новые нацисты! Когда Станислав Куняев приехал в Нью-Йорк — лишь одна организация протестовала. Когда правительство США пыталось закрыть границы для советских евреев, лишь одна организация высказала протест. Советские писатели-националисты Распутин и Куняев будут выступать в Нью-Йорке. Призываем всех присоединиться к протесту против растущей волны антисемитизма в СССР. Демонстрация протеста состоится в среду 9 мая в 7 часов вечера по адресу..." (тут же давался адрес нашего отеля!)
     Свидетелем моих мировоззренческих схваток был Леонид Бородин, с которым бок о бок я прожил целый месяц нашего путешествия.
     Вся наша восьмерка для жизни в гостиницах была разделена на пары, и мы с Бородиным, как-то не сговариваясь, выбрали друг друга. Мне сразу же понравился этот подтянутый, сдержанный, немногословный человек.
     О Бородине в еврейском альманахе "Панорама" было написано так:
     "При Брежневе он был диссидентом и подвергался репрессиям. Его русский национализм всегда носил не просталинский, как у Кожинова или Куняева, а антисталинский характер. Однако, можно думать, что эти различия остались в прошлом: в годы гласности и перестройки русские националисты всех оттенков стремятся слиться в одну сплоченную группу..."
     
     ОДНАЖДЫ НА ОБЕДЕ у священника Виктора Потапова мы встретились с нашим "бывшим" журналистом, носившим комическое имя, — Гарри Табачником. Весь вечер он жаловался нам на государственный антисемитизм, от которого он "страдал в Союзе". В руках у Гарри была его книга под названием "За вашу свободу, сэр!" Мы с Бородиным посмотрели на обратную сторону обложки. Под портретом Гарри Табачника было несколько абзацев из его биографии: "Работал корреспондентом радиостанции "Маяк". Писал и сам читал у микрофона свои передачи об интересных людях, литературе, музыке, искусстве. Вел интервью со многими знаменитостями, среди которых были и маршал Жуков и Ю.Гагарин...
     Печатался во многих московских газетах и журналах, включая "Юность", "Огонек", "Молодой колхозник", "Вокруг света"...
     Страну изъездил от залива Посьет до Минска, от Петрозаводска до Ашхабада".
     Закончил факультет журналистики Московского университета, юридический институт, аспирантуру факультета журналистики. Получил степень".
     И все это при махровом государственном антисемитизме!
      — Забавный народ! — сказал Бородин, глядя на Табачника, который тут же понял, что в своих жалобах на жизнь перехватил лишку и стушевался, растворившись в толпе гостей. А об известном еврейском диссиденте Алике Гинзбурге, с которым они сидели в мордовских лагерях, Бородин отозвался холодно и отчужденно:
      — Ему это для биографии было нужно!
     Мы только что опубликовали в "Нашем современнике" его замечательную повесть "Третья правда", после которой читающая Россия узнала его как писателя. Он был благодарен мне за это, но благодарность свою высказывал ободряющей улыбкой в минуты жарких дискуссий с нашими оппонентами, доброжелательной шуткой по поводу моего утреннего похмелья, скупой похвалой в адрес Распутина, Кожинова или Белова.
     Зная его судьбу, эмигранты несколько сдерживали языки и не решались при нем нагло и демонстративно расписывать свои страдания во время жизни в Союзе.
     К своей радости, я обнаружил в нем во время нашего путешествия немало ребяческого, искреннего, жизнерадостного чувства, неожиданного в человеке столь трудной судьбы.
     Когда мы приехали в штат Колорадо и разместились в гостинице, то Леонид Иванович вдруг сверкнул по-детски оживившимися глазами и заговорщически обратился ко мне:
      — Тут рядом Большой Каньон — одно из чудес света! Пошли поглядим!
     Мы вышли к Большому Каньону, громадная расщелина которого разрезала земную кору. Его берега, сложенные из каких-то красных, фиолетовых, бурых отложений, заросших цветущими кустарниками, сужаясь, устремлялись вниз и соединялись на головокружительной глубине сверкающим швом легендарной реки, Колорадо.
      — А может быть, попробовать быстро спуститься к реке, в нашем распоряжении есть два часа, успеем! — с горящими от восторга глазами обратился Бородин ко мне, и я едва-едва отговорил его от этой авантюры. Мы бы и к вечеру не вернулись оттуда!
      А само русло Каньона, разрывающее поверхность земли, его лоно, берега и края, терялись на горизонте в утренней голубой дымке, в бесконечности.
     Я поглядел на лицо своего спутника и увидел на нем столь редкое для людей такого склада выражение счастья.
     Наверное, такое же выражение он увидел на моем лице, когда по возвращении в Россию мы прощались на аэровокзале, и он сказал мне:
      — Если бы мне пришлось сидеть еще один срок и дали бы право выбора, с кем сидеть — я бы выбрал в напарники Вас, Станислав Юрьевич...
     ... Люди такого склада не меняются с возрастом. Недавно один мой друг рассказал мне, как несколько русских литераторов неожиданно для Бородина на "круглом столе" в журнале "Москва", не сговариваясь, каждый по-своему стали размышлять о том, что борьба с советской цивилизацией неизбежно должна была повлечь за собой разрушение России.
      — Так неужели я два срока зря отсидел? — вспылил вдруг Леонид Иванович...
     ...По красноватой плодородной почве штата Аризона, где расположен Большой Каньон, мы доехали на машине до резервации племени хопи.
     Председатель племени на вопрос, является ли он вождем, отрицательно покачал головой.
      — Я был всего лишь навсего преподавателем школы, но меня выбрали главой администрации обычным способом. А вождь-престолонаследник — совсем другое. Он должен быть духовным наставником, он у нас пока ребенок и его надо еще многому научить. У нас самоуправление. Федеральные штаты не могут править нашей землей, но и мы не можем уходить из резервации.
     Мы сели в машины и через час-полтора подъехали с нашим хозяином к индейскому селению. Глядя на него, я вспомнил иллюстрацию к повести Конан Дойла "Затерянный мир". На красноватой полупустынной равнине, словно гигантская шкатулка, возвышалось каменное плато. Один склон шкатулки был более-менее пологим, и по нему наш автобус не без труда въехал на ее поверхность, заполненную сложенными из серого песчаника домами, узкими лабиринтами улиц.
      — Некоторым домам, в которых здесь живут люди хопи, более тысячи лет! — сказал сопровождавший нас Феррен Секакуку.
     Плато, конечно же, издревле было священным местом. Я вышел из машины и огляделся. Ветер, свистевший над вершиной плато, пронизывал одежду, вдоль заборов сложенных из грубо отесанного камня, с мертвенным звоном перекатывались пустые жестяные банки из-под пива, улицы, несмотря на полуденное время были пустыми.
     — Женщины сейчас занимаются хозяйством и детьми, — сказал Феррен. А мужчины? У них мужской ритуал — у нас есть и женские и детские ритуалы. Мужчины сегодня сидят в укромном месте — в подземном храме и поклоняются духу дождя. Вождь — мальчик находится вместе с ними. Там у них горят масляные светильники — электричества в поселке нет... Мы не жалуемся, хопи — самое мирное из всех индейских племен, мы приняли политику белого человека... Он не вмешивается в нашу религию, в наши отношения с духами. У нас самоуправление. Власти штата не могут править нашей жизнью, но и мы не можем уходить из нашей резервации...
     А что? Если не опомнимся, то наше великое племя русских через несколько поколений, глядишь, и будет жить, как индейцы племени хопи. Наследники Чубайса лишат нас электричества, нам будет запрещено покидать наши резервации, но зато отправлять православные ритуалы не в катакомбных церквах, а в новых, возведенных сегодня и древних намоленных, нам при новом мировом порядке, конечно, будет великодушно разрешено.
     У нас была отрада и отдохновение: трогательные встречи с "русскими американцами", седовласыми, опрятными стариками и старухами, еще помнящими свое детство в старой России, революцию и гражданскую войну, Галлиполийские лагеря и сербские скаутские школы и довоенные бульвары Парижа... В их жилищах, обязательно украшенных портретами последнего императора и императрицы с цесаревичем и великими княжнами, а также ликами генералов, предавших монархию, мы садились за столы, пили смирновскую водку, закусывали красным украинским борщом, дымящимися сибирскими пельменями, читали стихи, потом хозяева, как правило, вели нас в свои библиотеки, где мы жадно тянулись к стеллажам, листали книги Ивана Солоневича, Ивана Ильина, Льва Тихомирова...
     Со стариками, помнящими времена гражданской войны, нам было, как ни странно, легче найти общий язык, нежели с эмигрантами.
     "Скоро упадут последние баррикады, которые были созданы искусственно и так долго разделяли нас, и любой русский человек, по своему усмотрению, сможет в любое время ездить из России в Америку, из Сан-Франциско в Россию". Так говорил на наших встречах мой покойный товарищ Эрнст Сафонов. Картина в его воображении рисовалась аналогичная той, которую представляли себе Троцкий и Луначарский после победы Мировой революции, и которые живописали в своих поэмах великие поэты революционной эпохи Есенин и Маяковский.
     Все эти речи сдабривались рукопожатиями, объятиями, улыбками, стопками смирновской водки, грудами домашних пельменей на громадных блюдах, все это повторялось в русских центрах, в частных особняках, в номерах наших гостиниц, куда, как правило, провожали нас все жаждущие продолжить радостную эйфорию общения...
     Мы еще не прочитали книги Ивана Солоневича "Великая фальшивка февраля", еще не задумались о том, что многие из них, с кем мы обнимаемся и обмениваемся визитными карточками и тостами, бывшие офицеры и солдаты власовской армии, мы еще не подозревали, что рано или поздно они потребуют от нас проклясть победу в Великой Отечественной, отречься от крови, пролитой нашими отцами и старшими братьями, и склонить голову перед лживым мифом о том, что Советский Союз победил Германию лишь потому, что Сталин забросал телами солдат жерла немецких орудий и гусеницы "Тигров".
     Монархист Олег Николаевич Михайлов клялся нашим соотечественникам: "Господа! Мы создаем общество "Россия" по связям с русскими, подлинно русскими людьми зарубежья. Мы предполагаем осенью созвать Всемирный Собор, куда хотим пригласить всех русских людей, включая и Владимира Кирилловича! С нами Бог, господа!"
     Это состояние, эта эйфория была, конечно же, сродни той атмосфере, которую испытывала русская либеральная интеллигенция во время "бархатной" и "бескровной" февральской революции, когда все — вплоть до Великого князя — украсили себя красными бантами — и обнимались, приветствуя свободу и демократию...
     Из газетного отчета сан-францисской "Русской жизни" от 5 мая 1990 года:
     "После молитвы вновь вспыхнули горячие разговоры, вопросы, ответы. Публика шумела, все были взволнованы встречей, ощущением единения, причастности всех присутствующих к великой культуре. Но вот слово взял Николай Николаевич Петлин, и публика в зале смолкла.
     — Я хочу сказать, что такого момента, встречи с нашими русскими соотечественниками, тем более — представителями литературы, мы такого момента ждали всю жизнь. Семьдесят лет у нас не было никакой связи, диалога с нашим народом. Мы жили в разных мирах, мы знали, как страдал, как был уничтожен, угнетен наш русский народ, но мы не могли помочь ему, мы не могли связаться с нашими людьми. Мы не могли с ними поговорить, сидя за столом, как это происходит в данный момент. Нет слов, чтобы выразить глубину нашего чувства, русского чувства. На пороге громадных событий, которые происходят в России, в тот момент, когда мы чувствуем и знаем, что русский народ просыпается, что он осознал, понял — кто он, люди вернулись к своим историческим корням и уверены в том, что будущее России будет светлым. Россия будет свободной страной, основанной на принципах справедливости и взаимоуважения".
     Вот какой прекраснодушной риторикой заполнялись многие наши встречи с соотечественниками в Америке и, как это ни печально, ответные наши чувства были не самыми трезвыми. Когда Олег Михайлов с талантом и вдохновением в доме богатого русского человека Алексея Ермакова после нескольких рюмок стал своим красивым баритоном исполнять советские песни о Сталине — "От края до края", "Артиллеристы, Сталин дал приказ", "В бой за родину, в бой за Сталина" — это было не просто веселым хулиганством. Бывшие власовцы и старики из первой эмиграции встретили его артистическое кощунство с восторгом и бурными аплодисментами... Они почувствовали в этот момент некую свою историческую правоту в противостоянии "совдепии", "коммунистам", "Сталину"... Да, да, ему. Имя, которое несколько десятков лет тому назад повергало их души в мистический ужас, ныне на их глазах высмеивалось и умалялось не кем-нибудь, а представителями той державы и той эпохи, с которой они вели борьбу не на жизнь, а на смерть...
     "Наше дело правое" — можно было прочитать на их старческих вдохновенных лицах...
     "Человечество, смеясь, прощается со своим прошлым" — этот коварный тезис Маркса всегда вызывал во мне сопротивление. Когда в университете мы проходили античную литературу, то я с брезгливостью читал Аристофана, высмеивавшего героическую эпоху Эсхила и Софокла.
     Самой антирусской и глумливой книгой русской классики XIX века для меня была "История города Глупова" Салтыкова-Щедрина. О литературных мародерах нашего времени — Войновиче, Искандере, Жванецком и вспоминать-то не хочется.
      — Господа! — завершил наше сан-францисское застолье Олег Михайлов. Когда в нашей армии политическое воспитание будет заменено чтением молитв, когда место политруков займут полковые и ротные священники, то Россия будет непобедима! — он лихо опрокинул рюмку, утер рукавом новенького твидового пиджака, только что подаренного ему Ермаковым, губы, и к восторгу русских американцев, выбросил руку вперед: — Слава России!
     Точно такую же сцену через десять лет (летом этого года) я увидел во время встречи художника Ильи Глазунова с молодежью. Тот же возглас, та же вскинутая длань. Только Илья Сергеевич заявил, что русские войска будут непобедимы, если в каждой воинской части кроме православного священника солдат будут еще "окормлять" и "раввин и мулла..."
     С Олегом Николаевичем Михайловым я приятельствовал с начала 60-х годов. Он не был фанатичным крамольником, скорее, главным свойством его талантливой натуры было то, что выражено в народной пословице: "Ради красного словца не пожалеет ни мать, ни отца". Вот он и заливался, как соловей, на наших встречах и пресс-конференциях, то сообщая о том, что советская власть вот-вот рухнет: "достаточно было народу пошевелить бровью, я говорю о забастовке шахтеров, как земля содрогнулась". То, к восторгу высшего слоя русских американцев, живущих в "свободном мире" и потому никогда не желавших касаться опасного еврейского вопроса, заявлял: "Главным дьяволом был не еврей, а Ленин". Кстати, наше трехчасовое словесное сражение с еврейскими журналистами в Кеннановском центре, опубликованное аж на шести полосах(!) в трех номерах русскоязычной газеты "Новое русское слово", было озаглавлено именно этой михайловской сакраментальной фразой.
     
     В ПРЕДПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ нашего пребывания в Америке я был приглашен на разговор в "Нью-Йорк Таймс". Наш переводчик Николай придавал очень большое значение этому визиту:
      — В "Нью-Йорк Таймс" обещали подвести итоги вашей поездки, объективно рассказать о ее результатах, защитить вас от клеветы и нападок... Так что будьте внимательны в разговоре с сотрудниками...
     Но все произошло не так, как предполагал наш русский друг. Меня встретили трое или четверо вылощенных, прекрасно одетых и мрачно настроенных высокопоставленных журналистов, похожих то ли на Александра Чаковского, то ли на Александра Кривицкого, и устроили мне на прощанье чуть ли не перекрестный допрос все на ту же тему: "антисемитизм", "погромы", "русский национализм".
     Положение осложнялось тем, что я был один, без своих товарищей, все-таки вместе нам всегда было легче отбиваться, но тут, сообразив, что надеяться не на кого, я, закусив удила, пошел в контратаку и наговорил много такого, отчего у моих собеседников глаза загорелись зловещими огоньками, их ноздри от возбуждения, вызванного нашим спором, стали хищно подрагивать и вскоре, перекинувшись двумя-тремя словами друг с другом, они заявили мне, что наша пресс-конференция закончена.
     Чертыхаясь и упрекая переводчика Колю за то, что он настроил меня на совсем иной тон разговора, мы выкатились из роскошного подъезда на улицу.
     Вечером, дочитывая в гостинице все тот же роман Томаса Вулфа, я понял, с людьми какого склада мне пришлось разговаривать в "Нью-Йорк Таймсе".
     В одной из лучших сцен романа Вулф изобразил, как перед Великой депрессией писатели и актеры встречаются в доме их общего мецената, пьют, влюбляются, острят, прожигают жизнь. В центре внимания беспутная, хмельная красавица англо-саксонского происхождения, окруженная похотливыми стариками (Сусанна и старцы!). Писатель Хук Стивен глядит на нее и с печалью думает:
     "Бедное дитя! Наша жизнь такая короткая, мимолетная, преходящая, оба мы отпрыски младшей ветви человечества. А посмотри на этих" Он огляделся: вокруг надменной усмешкой кривятся губы, раздуваются чувственно вырезанные ноздри. Да, эти — более древней закваски, эти не дряхлеют, вечно возрождаются, вечно дерзают, но мудро остерегаются пламени... они-то не сгинут! О, время! О бедное дитя!"
     В вестибюле нашей гостиницы "Барбизон" меня встретили два наших красавца — Паша Горелов, талантливый молодой человек, в недавнем прошлом боксер, которого за выправку и стать я звал "юнкером"... На его крепкое плечо опирался другой наш пожилой красавец, седовласый, хмельной и, наверное, потому трогательный и артистичный Олег Михайлов.
      — Стасик! — он не просто протянул, а выбросил навстречу мне каким-то изысканным движением свои руки... — Нам пора в Россию! А мы почему-то еще здесь... Спиритус Морти — неотступно преследует меня. Я не могу заснуть! Посиди со мной вечером, друг мой!
      — Олег Николаевич! Пойдемте в номер, пойдемте! — юнкер Паша Горелов ловко и твердо затолкал прослезившегося Олега в лифт и, не дав ему произнести больше ни слова, нажал кнопку...
     Я только что и успел поглядеть на седую шевелюру Олега, уронившего в отчаянье свою голову на мое плечо, и прошептать вслед за Томасом Вулфом: "О время! О бедное дитя!"