Author: Владимир Бондаренко
Title: ПРАЗДНИК ГЛАЗАМИ ОСТРИЖЕННОГО ПОДРОСТКА
No: 12(30)
Date: 14-12-99
ГЕННАДИЙ ШПАЛИКОВ всегда тянулся к празднику в жизни. К полету ввысь. Он лепил свои легенды из талого льда. Но лед таял, и оставалась почти неуловимая краткость его бессмертия.
Он сам стал скоротечной тающей легендой. Он опередил свое поколение детей 37-го года и нырнул в творчество, в ту пору, когда в литературе еще не господствовало ни иронии, ни игры, никакой двойственности семидесятых.
Он остался в хрупком романтизме военного детства, которое его сформировало. Взрослым он становиться не пожелал, не захотел терять наивный чистый хрупкий взгляд на мир.
Геннадий Шпаликов мог бы стать после своей смерти легендарным героем целой эпохи, знаком шестидесятничества, как Сэлинджер в Америке, но остальные лидеры шестидесятничества не простили ему верность своему времени и своим мечтам.
Он ушел из жизни 1 ноября 1974 года, когда понял, что такой, как есть, он никому не нужен, а меняться Шпаликов не хотел.
Менялся Василий Аксенов, менялся Булат Окуджава, менялась его сверстница Белла Ахмадулина, а он, как талый лед своих романтических надежд, растаял вместе со своим временем, отказавшись от двойничества, амбивалентности и цинизма.
Как ни странно, сломались и предали свое время другие повзрослевшие, заматеревшие творцы оттепели, уютно расположившиеся и в застойной обстановке. Он – самый молодой из них, не захотел принадлежать к надвигающейся эпохе лицемерия и фальши. Как “Чайка по имени Джонатан” Ричарда Баха, он и поныне летает в небе хрупкой мечты детей военного времени.
Его манифест “Я родом из детства” будут читать и смотреть романтики всех будущих поколений.
“Это будет фильм о детстве поколения, – пишет он в сценарии “Я родом из детства”, – к которому так или иначе принадлежат все эти люди, детство у них было разное, но в чем-то удивительно похожее. Может быть, потому что у всех в детстве была война, а это уже много.
И еще, может быть, потому что у половины из них нет отцов – это тоже объединяет”. Не случайно и у Геннадия Шпаликова, и у Владимира Высоцкого самой любимой песней с детства была
“Вставай, страна огромная.
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!”
Геннадий Шпаликов вводит эту песню и в свои сценарии, и в свой незавершенный роман.
Для меня загадка, почему Геннадия Шпаликова, ярчайшую легенду шестидесятых, так грубо затеряли и бросили его сотоварищи? Для сверстников, творчески созревших позже, для Распутина или Маканина, он был чересчур наивен и романтичен, в целом поколение детей 37-го года все-таки принадлежит не оттепели, они быстро переболели Хемингуэем и Аксеновым и уже входили в литературу мудрыми скептиками. Созерцателями. Наблюдателями и аналитиками, что с левого, что с правого фланга. С Геннадием Шпаликовым их всех роднит только одно – они дети войны. “...Дети войны. Она, война эта, останется и пребудет до конца дней, и дети ваши, не видевшие ничего, все равно вашими глазами будут смотреть на мир этот, мир – праздничный, зеленый, глазами остриженного наголо подростка около разрытой общей могилы, куда опустили маму его, братьев его, одногодков его...”
Они рано ощутили смерть. Почти такие же зарисовки жизни глазами детей войны есть у Владимира Высоцкого, у Валентина Устинова, у Владимира Маканина.
А сам Геннадий Шпаликов острее других чувствовал это дыхание смерти, эту тоску по отцам не только потому, что его отец Федор Григорьевич Шпаликов, инженер-майор, погиб в Польше в 1945 году; конечно, эта утрата доминировала в его памяти, но еще и окружение его детское концентрировало в нем понимание сиротства, тотальной гибели отцов. В 1947 году, десятилетним пацаном он был отправлен в Киевское суворовское военное училище, куда принимали только детей погибших фронтовиков. И потому на его личные ощущения и страдания накладывались рассказы всех его друзей. Кто-то из них прошел оккупацию, видел виселицы, присутствовал при расстрелах. Вот это постоянное чувство военного детства стало главным в творчестве Шпаликова.
И как контраст с гибелью отцов и братьев – тяга к свету, к мечтам, к романтике.
А в это время зарождался новый стиль в стране, в обществе, в культуре.
Начало творчества Шпаликова соединилось с концом сталинской эпохи. С политикой большей открытости и раскованности, с новым стилем шестидесятых годов.
Это был вдох, новый вдох в искусстве, тогда стали откровением для молодежи “Звездные мальчики” Василия Аксенова, первые песни Булата Окуджавы, не менее знаменитые фильмы “Мне 20 лет” и “Я шагаю по Москве”, поставленные по сценариям Геннадия Шпаликова. Тогда же страна запела незатейливые шпаликовские песенки “Пароход белый-беленький” и “Я шагаю по Москве”.
Пусть песенки были всклоченные, неказистые, какие-то самодельные, но они дышали живой жизнью, они были первичными, почти природными, трогательными, сентиментальными. Конечно, в жизни не было даже такого рая, который ощущался в песнях и сценариях, но подлинна и повсеместна в послевоенной стране была мечта о простоватом наивном человечном рае. И на самом деле:
Бывает все на свете хорошо,
В чем дело, сразу не поймешь, –
А просто летний дождь прошел,
Нормальный летний дождь.
Эти стихи и песни были написаны совсем молодым Геннадием Шпаликовым для таких же молодых, влюбленных, радостных, возвышенных и истово верящих еще в идеалы парней и девчат. Все находили в них самих себя. Они стали знаком времени, его надежд и пристрастий. Шпаликов упрямо ищет в жизни любовь, красоту и надежду и в те шестидесятые годы находит легко то, что искал. Великая наивность, жертвенность связываются с чувством прекрасного, с новизной мира.
Это был последний порыв в будущее всей советской цивилизации, поддержанный и в науке, и в искусстве. Музыка царила в душе.
Не верю ни в Бога, ни в черта,
Ни в благо, ни в сатану,
А верю я безотчетно
В нелепую эту страну.
Она чем нелепей, тем ближе,
Она – то ли совесть, то ль бред,
Но вижу, я вижу, я вижу
Как будто бы автопортрет.
Можно удивляться наивности всего народа, но все же тогда искренне верили в скорый коммунизм, в грядущие победы, в красоту человека. Дружба, любовь, красота, тут же отнюдь не казенные призывы, добровольцы, целина, стройки.
НЕ ЗНАЮ, ПОВЕЗЛО Геннадию Шпаликову или наоборот, но самый пик его творчества, минуя черновики, пришелся на взлет шестидесятничества, он пристал к другому поколению. Если почти все поколение детей 37-го года – это уже скорее выдох советской цивилизации, Геннадий Шпаликов – один из немногих в нем — вошел в число художников, творивших вдох последней надежды.
Он – смолоду примкнул к другому братству, позже цинично бросившему и покинувшему его вместе со всем его творчеством.
Вспоминает сегодня Василий Аксенов:
“Это были времена такого романтического подъема. Мы считали себя авангардом. А авангард, кстати, – всегда массовое явление. Ты не один. Ты в группе. Авангардом были не только Гладилин, я, Белла... – но и, например, Юра Казаков. Несмотря на то, что он был ближе к деревенщикам, традиционалистам... С этим авангардным движением долго не могли ничего поделать. Придушили авангардистов – так разгорается бардовская поэзия... Придушили джаз – в кино новая волна пошла... Сейчас ... такого массового движения не видать... Нет такого ощущения братства по оружию... Для меня это сейчас детский сад”.
И все-таки после смерти Геннадия Шпаликова в 1974 году не власти, не цензура, а былое братство по оружию, посчитавшее свое наивное прошлое детским садом, напрочь забыло о своем младшем брате. Почти 25 лет его не числили в главных творческих обоймах былые товарищи, изредка, как бы по касательной, называя его фамилию. Он оказался чище их со своим самодельным детским садом, со своими речными баржами, самолетиками и беленькими пароходами. К счастью, в самое последнее время вышли подряд три книги в Москве и Екатеринбурге, и я уверен, новая нынешняя молодежь вполне может в нем найти неожиданно для себя и для всех былых “братьев по оружию” нового кумира. Сегодня молодым нужен новый романтический взлет. Для нового вдоха нужны певцы вдоха, не изменившие ему.
Какая простая чудная имперскость:
А я иду, шагаю по Москве,
И я пройти еще смогу,
Соленый Тихий океан,
И тундру, и тайгу.
Или какая природная, естественная патриотичность в малоизвестном куплете, не вошедшем в кинофильм Г. Данелия “Я шагаю по Москве”:
Москва, Москва, люблю тебя как сын,
Как русский пламенно и нежно,
Люблю поток твоих машин
И летний воздух свежий.
Пусть чуть коряво, пусть простовато, но возникает очарование таким человеком, распевающим такие песни в такой стране.
Скорее могут исчезнуть со временем не верящие давно ни во что, не нужные никому своим цинизмом былые профессионалы, запачкавшие грязью измен и равнодушия свои юные порывы, чем совсем исчезнет чистый знак радости человека, верящего в окружающий мир.
Нынешний Аксенов жалуется, что не вписывается в русскую литературу. “Я для них чужой – и они правы. Даже в среде друзей литературных я чувствую, что они уже не до конца меня считают своим”.
Дикое уныние. Они – переползавшие из эпохи в эпоху шестидесятники – люди без мифов.
А Геннадий Шпаликов – сплошной миф. Миф по жизни. Соавтор популярнейших фильмов, шумная женитьба на актрисе Инне Гулая, и, наконец, трагический финал. Художник, не принимая чужого времени, спивается и вешается на чердаке Дома творчества.
Миф по творчеству. Десятилетиями гуляли по стране тетрадки с его стихами, а гитаристы наигрывали в дружеских компаниях его песенки.
Ах, утону я в Западной Двине
Или погибну как-нибудь иначе,
Страна не пожалеет обо мне,
Но обо мне товарищи заплачут.
Миф идеологический. Чтобы понять лучшее, на что нацеливались его современники в шестидесятых, стоит всего лишь прочитать его лучшие сценарии “Я родом из детства” или “Девочка Надя, чего тебе надо?” Сегодня все былые его соратники изображают из себя жертв советской власти. И никто им не верит. А Геннадий Шпаликов и сегодня остается для читателей и зрителей знаменосцем романтизма и веры.
“Ребята, вот вы все, я, мы – сказала Надя. – Есть какая-то идея, ради чего стоит жить? ... Потеряли мы что-то все!.. В коммунизм из книжек верят средне, мало ли что можно в книжках намолоть... А я верю, что ничего лучше не придумали, и лучше вас, ребята, нет на свете людей! И хуже вас тоже нет... Советские мы все, таких больше на земле нет...”
Этот так и не поставленный сценарий с главной героиней Надей, явно близкий и дорогой сердцу Шпаликова, – вариант “Оптимистической трагедии” шестидесятых годов. Есть в нем нечто корчагинское, молодогвардейское, и такие порывы незамутненной веры есть в каждом из его сценариев, вплоть до вызвавшей большой скандал “Заставы Ильича”, переименованной позже в “Мне 20 лет”.
Увы, набирающей силу циничной партноменклатуре не нужны были новые Павки Корчагины, романтические герои, они весь порыв эпохи спустили на тормозах, идеалистов высмеяли.
Поверить во что-то другое, земное, у Шпаликова не хватило сил. Кончился оптимизм, кончился и писатель. Началась богемная жизнь, запои, милиция и жуткий есенинский итог.
Геннадий Шпаликов рождался как писатель в радостном крике, и крик был его опорой, его поэтическим стилем, закончил он тоже криком – безнадежности и тупика.
Он воспринимает поэзию как сильнодействующее снадобье, так же он воспринимает и кино. От читателя и зрителя он ждал такого же наркотического восприятия. Ему не нужен так называемый элитный, культурный читатель, не впадающий в зависимость от вымысла.
Что за жизнь с пиротехником,
Фейерверк, а не жизнь,
Это адская техника,
Подрывной реализм.
Он и был подрывным реалистом, озаряющим небосклон на народном гулянии.
Не случайно для него долгие годы кумиром был Владимир Маяковский, ему он подражал в стихах и поступках в свои суворовские годы. Его повторил он и в последнем жизненном действии. Он с серебряной легкостью воплотился в кратком поэтическом миге – и остался в нем навсегда.
ВЕСЬ ПРАЗДНИК ЖИЗНИ он описал глазами подростка. Геннадий Шпаликов продемонстрировал своему читателю и зрителю типично русский образец жизни и творчества. Тип Аполлона Григорьева.
Это еще один мой северный земляк из поколения детей 37-го года. На его родине в Сегеже я бывал не раз, бывал и на целлюлозно-бумажном комбинате, который строил его отец, военный инженер. Жизнь так устроена, что в одном обществе, в одной эпохе трудно отделить чистых от нечистых. И конечно же, руководил военный инженер Федор Шпаликов сотнями зэков, занятых на этом важном для страны строительстве. А среди зэков были отцы других детей 37-го года. Вот так и соединялись кровь и созидание, строительство и любовь, долг и жертвенность.
У одних отцы гибли в лагерях, у других – на войне. Военное детство объединило всех.
Живыми вернуться просили.
Живыми вернутся не все.
Вагоны идут по России,
По травам ее, по росе.
И брат расставался с сестрою,
Покинув детей и жену,
Я юностью связан с войною,
И я ненавижу войну.
Пацифизм наших хиппи шестидесятых годов как-то легко уживался с воспеванием героизма, с культом Фиделя Кастро и Че Гевары, с преклонением перед комиссарами двадцатых годов.
Страна, уставшая от войны и суровости, искренне верила в устоявшийся мир и свое будущее счастье.
Посмотрите фильмы шестидесятых, вслушайтесь в песни – они все наполнены радостью и любовью.
Не случайно тогда же первым писателем для всей молодежи стал Александр Грин, а не Булгаков, Платонов или Набоков, те пришли позже.
И из западной литературы Хемингуэй и Ремарк отодвинули в своей популярности Фолкнера и Белля. Хрупкое время выдвигало романтических лидеров.
Веселые чудные люди, живущие коротко, но ясно. Сливающиеся с природой, с дождем, солнцем, рекой. Они путешествуют во времени не по законам постмодернизма, а в легких воздушных снах и видениях. Так в сценарии “Все наши дни рождения” главный герой Митя легко попадает из шестидесятых годов в военное время, где помогает отважной летчице Наташе, покорившей его когда-то своим видом в реальном военном детстве. Там, в реальном детстве, она погибает, здесь, в своих видениях – Митя старается ее спасти.
Так же встречаются погибший в войну отец и сын в сценарии “Застава Ильича”, в знаменитой сцене, разгневавшей Хрущева, где погибший двадцатилетний отец не знает, что посоветовать такому же двадцатилетнему сыну. “Решай сам”... Не тут-то было, решать этому поколению самому не давали аж до самой перестройки, когда, увы, все прогнило в бюрократических структурах, а поколение детей, не допущенное до реального управления жизнью, потеряло и веру свою, и надежды.
Герои Шпаликова еще полны были веры, честные, живые, сентиментальные — где они теперь?
Где тот восторженный Никита Михалков, распевающий песенки по утренней Москве?
Где автор “Коллег” и “Звездного билета”? В его же фильме по “Коллегам” звучит знаменитая песенка Шпаликова:
Пароход белый-беленький,
Дым над красной трубой.
Мы по палубе бегали —
Целовались с тобой.
И как незамысловато, трогательно и лирично решались молодыми их проблемы:
Ах ты, палуба, палуба,
Ты меня раскачай,
Ты печаль мою, палуба,
Расколи о причал.
Сейчас нет и вряд ли вскоре возможна такая простая беспечальная атмосфера. Такие герои — уже будут мечтой для новых поколений третьего тысячелетия.
Его песни и фильмы — непрерывная мечта о русском Рае, о том, что могло бы случиться.
Солнечный, крылатый, умеющий летать, веселый поэт. Казалось, он обречен на “Долгую счастливую жизнь”, как назвал он свой сценарий.
Его герои в “Причале”, в “Я шагаю по Москве”, в “Заставе Ильича” находят друг друга, женятся, догоняют свои баржи и свои поезда. Даже гибель его родного комиссара Нади из сценария “Девочка Надя, чего тебе надо?” олицетворяет общую Победу над свалкой, над грязью.
Да и манифестный его сценарий “Я родом из детства” тоже направлен на Победу, на жизнь. Кончается военное детство, и друзья Женька и Игорь отправляются в жизнь, которой может угрожать разве что нечто постороннее, вроде американских империалистов.
Друзья прощаются перед дорогой.
“И Женьку, и Игоря, который сегодня уезжал, внезапно охватило такое чувство родины, что никогда не знаешь точно, как об этом говорить, какими словами, чтобы слова были не ниже, а равноценны этому чувству. Ни Женька, ни Игорь не сказали этих слов, они просто не умели говорить вслух об этом и шли молча. И еще было одно, о чем они тоже не могли сказать друг другу, стеснялись, что ли, — о том, что каждый из них много значит в жизни другого, о том, что они друзья...”
Разве не бывает такой наполненной светлой жизни? Разве нет в мире добра и заботы? Разве зло царит везде и всегда?
А мы ни в чем не виноваты,
Мы постучались ночью к вам,
Как те бездомные солдаты,
Что ищут крова по ночам.
Сценарии Шпаликова полны казалось бы мимолетных зарисовок, легкотечных деталей жизни, пейзажных этюдов. Но и из этих обыденных деталей жизни он выбирает не угрюмые, не злые, не ожесточающие.
Он сам как легкий летний дождик, как ветерок, не ломающий деревья, а озорно раздувающий юбки у смеющихся девушек, смахивающий шляпу с солидного чиновника, подгоняющий кораблик из бумаги, пущенный малышом в дальнее плавание по луже.
Пройдет дождик, стихнет ветерок, кто о них вспомнит? Но, может быть, такие мгновения и делают иногда человека счастливым, и возвращают веру в жизнь? Потому и надо беречь таких легкотечных, солнечных художников. Как берегут свое счастье, свои моменты радостного бытия.
Он был в России шестидесятых годов верным рыцарем поэтического кино.
Когда-то он писал в заметке, посвященной памяти такого же, как он, воздушного и волшебного, и также умершего молодым французского кинорежиссера Жана Виго, своего учителя и в кино, и в жизни: “Я плакал — уже потом на этой великой картине (“Атланта” — главный фильм Жана Виго — В.Б.) — да и, собственно, не от картины — оттого, что Вы, Виго, померли таким молодым — и таких картин больше никто не делал... страшно, что мы ровесники сейчас, — да — и нам бы дружить — но что я мог сделать? — я только мог снять длинно и безумно длинно — идущую по воде баржу, воду, девочку с гармошкой — ... это было объяснение в любви к Вам, Виго, — где вы сейчас, Виго? — ... такая тоска”.
Сегодня так могут сказать о самом Геннадии Шпаликове его молодые читатели и зрители. На самом деле после киноработ Шпаликова, после “Летят журавли”, после “Сорок первого” — таких фильмов уже лет тридцать никто не делал.
СОБСТВЕННО ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ его жизни он уже не был востребован, поэтическое кино, романтические стихи — кончились, ушли вместе с эпохой Александра Грина и Антуана де Сент-Экзюпери. Он сам присутствовал на своем отпевании.
Отпоют нас деревья, кусты,
Люди, те, что во сне не заметим,
Отпоют окружные мосты,
Или Киевский, или ветер.
Да и степь отпоет, отпоет,
И товарищи, кто поумнее,
А еще на реке пароход,
Если голос, конечно, имеет.
***
Я затем мешковину надел,
Чтобы после, на расстоянье,
Тихо всплыть по вечерней воде
И услышать свое отпеванье.
Такие, как Геннадий Шпаликов, не подлежали переделке. Певцы одной пронзительной ноты. Они уходят вместе со своими героями, со своей эпохой. Одни — уходят в монастыри или затворничество, другие — в смерть.
В Америке такой же певец неосторожной радости жизни Сэлинджер тоже не стал меняться, он исчез из литературы в американское захолустье и живет своей жизнью, уединившись на долгие десятилетия.
Самолет Экзюпери улетел в никуда и, может быть, и сейчас летает в каком-то неведомом нам мире. Свой последний в жизни миф Геннадий Шпаликов сотворил своей загадочной смертью.
Конечно, сегодня сытые, вечно пристроенные советско-буржуазные писатели, при всех режимах обустроенные, “измученные” дачами в Переделкино, домами творчества в Ялте и Коктебеле, собраниями сочинений и квартирами в элитных домах, изображая из себя жертв кровавого режима, ссылаются на загубленные судьбы Геннадия Шпаликова или Владимира Высоцкого.
Уравнивая свою мнимую трагичность с их финальными концовками, вспоминая мелкие придирки цензуры, они эти уколы возвеличивают до расстрельной величины. Один классик плачется, что не опубликовали его переводы сталинских стихов, выполненные по указке Берии, но не разрешенные самим вождем. Другой вспоминает, как долго ему не давали Ленинскую премию.
Вот совсем недавно маститый растиражированный драматург весьма средних способностей Леонид Зорин, герой советского репертуара, лауреат Государственных премий, орденоносец, вспоминает свои “муки”: “Все можно пережить — нищету, голод, только не цензуру. Она вас калечит, она вас делает нечеловеком, недочеловеком. Сколько погубленных судеб!.. Помню самоубийство Шпаликова...” Сам Зорин при этом преспокойно переживал цензуру, не бунтовал, принимал награды, значит, и был недочеловеком. А прикрывается “загубленным Шпаликовым”. Думаю, встань нынче Брежнев из гроба, он бы тоже стал плакаться, что цензура искорежила его “Малую землю”...
Нет, сам Геннадий Шпаликов не считал себя жертвой режима, а от таких благополучненьких держался подальше.
Однажды он устроил скандал в Доме кино на премьере “Краха”, известного фильма о крахе белого движения и о провале Бориса Савинкова. На виду у всего президиума, состоящего из лидеров советского кино и генералов КГБ, он взялся защищать Савинкова, без которого не было бы ни кинофильма “Крах”, ни всей съемочной группы. Конечно, не был Геннадий Шпаликов ни монархистом, ни поклонником Савинкова, конечно, был он выпивши.
Но более всего его возмутило, что всей этой презентацией чекистского “Краха” руководил Андрон Кончаловский, скорее благополучно уехавший в США.
Будь красным, будь белым, но тогда уж будь им...
“Что-то меня возмутило во всей этой процедуре премьеры — то ли, что Андрон представлял эту картину, — уж совсем не его это дело, представлять картины такого рода, хотя — почему бы и не представлять...”
Чекисты забрали Шпаликова, затем “с Богом отпустили, но скандал вышел большой”. Вот бы разыграть ему эту героическую историю перед диссидентствующей интеллигенцией. А он даже своему другу Виктору Некрасову пишет про себя и свой поступок:
“В общем, типично ноздревская история... Все тот же юношеский бред... Так что, если тебе кто-нибудь расскажет эту историю в каком-либо трагическом или геройском виде, ты не верь...”
Маленький эпизод, но сразу два характера видны из поколения детей 37-го года. Обывательский, сытый цинизм Андрея Кончаловского, которому все равно, что представлять, воспевать чекистов или же гангстеров в своем позднем голливудском фильме “Поезд — беглец”. И по-прежнему наивно-романтический протест Геннадия Шпаликова — против такого цинизма. Он бы и над словами Леонида Зорина тоже посмеялся, впрочем о причинах своего тупика в семидесятые годы он писал сам:
“Все со мной кончено... я и не собирался этого отрицать. На самом деле кончился — не прорыв, не перерыв и не жизнь иная, — проза ничего не переменила, а, напротив, все поставила на место... год — для меня — был уже концом прежних завоеваний, и вообще я бы мог прекрасно жить на прежних достижениях, — новая советская волна, и это на самом деле так. Но это все дешевка. Дальше, начался прорыв к не этому... Я напишу — совесть. Все равно — слово. Наверно — и наверняка — ведь и половины не вышло, — вовсе не благодаря СССР, а несовершенству собственному. Ничего запрещенного нет, есть собственное отношение — как и что. Я всегда это знал, и может быть, эти годы будут хорошие, но в не кино... Отчего так все переменилось...”.
Долгая счастливая жизнь очень рано закончилась. Его любимая баржа, сопутствующая почти всем его сценариям, не доплыла до неведомого причала и перевернулась, а потом и вовсе затонула.
А какой разбег был! Какой полет ввысь! Даже баржа из пасмурного ноябрьского дня стремительно вплывала в ослепительный летний день.
“Теперь она уже плывет прямо по полевым цветам, по высокой свежей траве... по всей летней пестроте и прелести зеленого луга... взлетают птицы; проносятся на лошадях без седла босоногие мальчишки... Реальным выражением счастья плывет она среди блеска летнего дня.. Могу только добавить, что и я бы хотел плыть на этой барже”.
Он думал, что все впереди, что все самое лучшее еще предстоит где-то там, в других местах и городах, где он еще не бывал, но еще побывает... и с ним случится то самое важное и главное, что должно случиться в жизни каждого человека”.
Его творчество и было ожиданием важного и главного. Наверное, и счастье, это когда ты еще ожидаешь впереди что-то главное и важное.
А если уже ничего не ждешь?
Жить обреченным явно на смех,
А между тем, спокойно, насмерть,
Блевотиной освободя,
Жить для себя.
Качайся в смехе, покачайся,
Но ты особо не печалься,
Сегодня — точно не помру.
***
И мартовская талость
Бросается и рвет.
Мне закружить осталось
Последний поворот.
Совсем другие слова, совсем другие стихи. Может быть, формально даже сильнее, профессиональнее, но ушло самозабвение и исчезла целомудренность, наивность остриженного подростка. Не стало лирической дерзости. Сумел бы обрести поэт приземленную зрелость, развить присущие ему блестящие версификационные возможности, умело передразнивая своих поэтических кумиров?
Смолоду Геннадий Шпаликов был подчеркнуто литературен, щедро используя литературные реминисценции, скрыто цитируя и Тютчева, и Лермонтова, и Пушкина, и Маяковского.
Но это была щедрость первооткрывателя, который в открываемый им для читателя мир включал и природу, и эмоции, и любимых авторов. Все как бы впервые. Цитата из Пушкина в таком окружении звучала как бы впервые. Без иронии и игры. Без интеллектуального постмодернизма. Какой тут конец истории, самое ее начало.
Может, главным и будет ныне для новых читателей Шпаликова, утомленных двадцатым веком, чувство открытия, новизны мира.
То, чего уже не было в поздних увядающих мастерских стихах.
Спаси меня, Катя Васильева, —
О жалкие эти слова.
А ты молодая, красивая,
Пускай мне конец, ты права.
Не плачу: не то разучаюсь,
Не то разучили меня,
Но вот под конец получалось —
Одна у меня ты родня...
Думаю, его погубила его же цельность, его привитое в суворовском училище, в военной семье рыцарство. Постепенно, вместе с тающей эпохой он становился рыцарем печального образа.
Из тупика он выбрал свой выход.
Тем более что какое-то предрасположение, какая-то игра в самоубийство сопутствовала ему всю жизнь, даже в самые солнечные годы.
Войной ли это было заложено? Гибелью отца?
Постоянные мысли о смерти.
Сначала, еще суворовцем — протест, отрицание возможности добровольного ухода из жизни, к примеру, осуждение нашумевшего самоубийства Александра Фадеева. С юношеской бравадой, в ритмах Маяковского он пишет в 1954 году:
Я эту люблю жизнь,
Дни люблю пить,
Буду сухарь грызть
И все равно — любить
Даже без рук и ног,
И с пустотой впереди
Я б добровольцем не смог
В небытие уйти.
Пишет в дневнике в 1956 году: “Вчера покончил с собой Фадеев... Очень неприятно и смутно на душе. Фадеев — алкоголик... Жалости нет, алкоголиков не жалеют. Какими же руками он писал, как мог говорить о светлом, чистом и высоком — пьяница по существу...”
Как тут не вспомнить, зная дальнейшую судьбу Шпаликова, библейское: “Не судите, да не судимы будете...”
Ведь это же он — Геннадий Шпаликов — во всех своих лучших творениях “светлый, чистый и высокий...” И он же: “пьяница по существу”, которого после смерти как алкоголика и не пожалеют.
Правда, в те же годы возникали и иные мысли “Проще простого взять и ... покончить разом со всем” перед страхом за будущую жизнь.
Заигрывание со смертью продолжилось, когда он учился на сценарном факультете ВГИКа.
Одна из первых сценарных работ так и называлась “Человек умер”, и обыгрывалось в ней траурное объявление: “Деканат сценарного факультета с грустью сообщает, что на днях добровольно ушел из жизни
Шпаликов Геннадий.
Его тело лежит в Большом просмотровом зале.
Вход строго по студенческим билетам.
Доступ в 6 час., вынос тела — в 7.
После выноса будет просмотр нового художественного фильма”.
И далее в сценарии студенты обсуждают причины самоубийства и самого героя...
Веселый кладбищенский юмор, розыгрыш, но, увы, подтвержденный жизнью. Не мистика ли это?
Нельзя поэту предрекать свою смерть.
НО ЧТО ТЯНУЛО ЕГО в эту рисковую игру? В русскую рулетку по русской же литературной традиции поиграть захотелось?
Есть у раздражения
Самовыражение.
Дверью — хлоп,
И пулю — в лоб.
Ах, как всем досадил!
***
Он лежит — уже ничей
В ожидании речей.
В сценарии “Девочка Надя...” один из героев, тоже алкоголик, как выход в другую реальность, выбрасывается с балкона... После легкой жизни захотелось легкой смерти.
Какое-то детское, подростковое отношение к смерти. Праздник кончился, значит все, сигай из окна, с моста, или еще каким способом.
Страна не пожалеет обо мне,
Но обо мне товарищи заплачут.
И так, в прозе, в стихах, в сценариях каждый почти год навязчивая мысль — об уходе из жизни.
Хоронят писателей мертвых,
Живые идут в коридор.
Служителей бойкие метлы
Сметают иголки и сор.
***
Ровесники друга выносят,
Суровость на лицах храня.
А это — выносят, выносят —
Ребята выносят меня.
Пока была вера в человека, вера в жизнь, энергия жизни в нем самом побеждала энергию смерти. Когда осталась пустота, победило подспудное желание уйти в иную реальность, отказаться от занудной жизни, если в ней потеряно счастье.
Даже любимая дочка не удержала.
И уже не как розыгрыш, а всерьез звучат последние стихи:
Не прикидываясь, а прикидывая,
Не прикидывая ничего,
Покидаю вас и покидываю,
Дорогие мои, всего!
Все прощание — в одиночку,
Напоследок — не верещать.
Завещаю вам только дочку —
Больше нечего завещать.
Дитя войны, рожденный 6 сентября 37-го года, бравый суворовец, курсант военного училища возвращается к своему погибшему в Польше в январе 1945 года отцу.
Может, лучше было, если бы он оставался военным? Он же родом из потомственной военной семьи. Его дядя, заменивший погибшего отца — знаменитый генерал С. Переверткин, бравший Берлин и погибший позже в авиакатастрофе.
Но так распорядилась судьба. Уже курсантом Московского училища, командиром отделения, будущий пехотный офицер во время учений повредил правую ногу. Весной 1956 года комиссовали подчистую, а уже осенью он поступил во ВГИК.
Остриженный подросток военного времени был принят в эфемерную, хрупкую, но казавшуюся радужной семью шестидесятников. Но стая оперилась, птенцы стали коршунами и кукушками, разлетелись по белу свету, и наш несмышленыш Шпаликов, оставшийся вдруг опять одиноким сиротой военного времени, вывалился из гнезда.
Осталась лишь дочка Дашенька, да те, первые ощущения военного детства, тоска по былому военному единству.
Спой ты мне про войну,
Про советскую страну,
Много стран на белом свете,
Я ручаюсь за одну.
Она меня мальчишкою растила,
На трудный хлеб, на трудные хлеба,
Ты одна, одна на всех, моя Россия,
И защита, и надежда, и судьба.
И так хотелось, чтобы все наладилось, даже роман незаконченный назвал “А жизнь — прекрасна, как всегда...” Это жизнелюбивое военное детство боролось в нем с потухшим, истаявшим шестидесятничеством.
В жизни его — победило, увы, поманившее гнилым светом шестидесятничество; уходя в небытие, эпоха забрала и своего горниста.
В творчестве его — одержало все-таки победу военное детство. Эра великой Победы окрасила все лучшее в его стихах, сценариях и прозе в неисчезающий солнечный цвет.
“А солнышко меж тем светило.
Великая моя страна, великая — всеми проклятая, проданная тысячу раз, внутри и издали — великая, прости меня, рядового гражданина, я боюсь за тебя, обеспокоен...”