Title: ЦЕЛЕБНАЯ СИЛА ТАЛАНТА (Русские писатели — о Владимире Личутине)
No: 5(35)
Date: 3-03-2000
ВАЛЕНТИН РАСПУТИН
Как писателю Владимиру Личутину сказочно повезло, он подготовлен был к писательству еще до того, как взялся за перо. Он родился в краю, где все дышало вечностью, все составляло на земле и воде суровый труд, строгий и упорядоченный быт, пришедшие из глубока, и все говорило на языке, в котором древность не знала забытья. Русская укорененность здесь, на краю Русского Севера, в Беломорье, вызывает удивление до сих пор. Будто шли, шли насельники, раздвигавшие Русь на новые земли, шли гуртом, не зная карты, тянули с собой всякий груз на долгую дорогу, чтобы частями оставлять на заселениях, и вдруг уперлись в воду. Идти дальше было некуда. И пришлось весь ворох припаса, заготовленного на десятки родов и говоров, выгружать на берегу. Вот почему помор всегда в отличку и сноровкой, и крепостью, и неломким характером. А уж после и еще отличка появилась — коренастость: к чему в дудку тянуться, если под волной на воде и под шквальным ветродуем на берегу требуется упор в ногах и ровно столько тела над ними, чтобы оно не прогибалось и не крошилось. Так вот и вышел из поморов народ упористый, несогбенный, из Руси не выбившийся ни при какой погоде. Пограничье воды и земли, половина жизни на волне и половина на суше, хождения "во Восток", на Новую Землю и Грумант (Шпицберген), и на запад к норвегам, необходимость иметь на плечах "компасистую" голову, помнящую и ход полунощника, северо-восточного ветра, и ход шелоника, юго-западного, под которыми гуляет прибылая и убылая вода. Все это в избытке давало и новые понятия, и новую предметность, а тем самым шло прибавление к языку. И памятлив был этот край, и охоч на песню, былину и сказку, остер на поговорки и присловья, водил стародавние обряды шумно, голосисто и красиво.
Когда-то удивило меня вычитанное у Шергина: на долгий промысел с зимовкой брали артельщики с собой искусного сказителя, чтобы душа не тосковала, и выделяли ему равную долю добытого.
Кстати, о памятливости, о человеческой индивидуальной памяти. У Личутина есть где-то в "Душе неизъяснимой" признание, что у него плохая память, она не удерживает детали, подробности. Но это и есть писательская память. Не функциональная, имеющая какой-то математический порядок, заполняющая мозговые ячейки: эта на лица, эта на встречи и разговоры, эта на имена и даты, — тренированная, по первому требованию выкладывающая информацию, — нет другая, как бы подкожная, клеточная, разлитая по всему телу, неотрывная от нашего пульса. Она натекает сама собой естественным током — как воздух и солнце. В нее надо только захотеть войти, осторожно отстранив занавесь времени и поклонившись открывшемуся раздолью — и вот оно, цветущее поле, каждая трынка-былинка, каждый цветочек-лепесточек, березка-черемушка на своем месте, каждая назовет себя и изогнется приветливо. Так и родная деревня из дальнего детства: скраешку войдешь, окинешь жадным взглядом — и каждая изба, каждое лицо, и голос, и жест, и поднятые на тебя глаза — все выйдет навстречу и проведет по улице отшедшей жизни, ничего-то, ничего не утаив в забытьи. Так и слова: вынешь одно, а за ним потянется целая вереница, одно другого лучше и единственней. Это и есть память родства.
Чудный говор на родине Владимира Личутина — живой, гибкий, звучный, все называющий точно и сочно, каждой мельчинке дающий особое облачение. Но и кожные поры для его восприятия открыты были у сына этой земли и наследника этого богатства широко и приимно и насыщались, насыщались... Личутин прекрасно сознает, сколь драгоценный выдался ему дар и с каким секретом: чем больше пользуешься, выносишь на люди, тем больше прибывает. Чего же писателю искать еще? Занимательных сюжетов, заманчивых сцен, модного направления? Да это было бы гибелью для его таланта, это значило бы зарыть его в землю. По здоровой своей натуре он и предположений таких делать не мог. Измышлениями и "направлениями" занимаются те, кому Господь недодал, кто ищет чем украсить свою неполноту. А Личутин по-поморски вяжет и вяжет плотной узорной нитью свой "невод" — не для семужки, не для иной какой рыбки, а для русской души, любящей красоту и приветность, пытливость сказыванья о себе.
Слово, живущее искони, даже в одиночестве, без включения его в мысль, есть бодрствующий ген народа, наследственная его клетка.
Писатель — мастер-словостав. Слово у Владимира Личутина, поставленное в определенный ряд и говорящее совокупно, не вовне выпрыгивает, а от веса своего внутрь тянет в немеряную глубину. Он любит приласкать слово, повернув его и на один бочок, и на другой, чтобы засветилось оно разными гранями, заставит молвить и так и этак. На "поле", а "польцо", не "бор", а "борок", даже не "сиверко", а "сиверик". "Пасшийся всегда среди народа" — отзывается он о себе — со вкусом и любовью оглашает он эту ласковость, эту черту своего народа всеслышно. Слову, имеющему мужскую форму, непременно, по какой-то своей грамматике дается там и женская форма, слово "семейно" — и у Личутина тоже: "поститва" рядом с "постом", "гнетея" под руку с "гнетом" (как сразу с этим женским удлинением формы удлиняется и смысл, приклоняясь к человеку как нечто привычное и неизбежное). Гости собираются в военную безмужнюю пору к бабушке: "родницы и свойки". Мужики — "гулебщики" и "похвалебщики".
Так бы выписывал и выписывал.
В одной из начальных глав "Души неизъяснимой" писатель рассказывает о своей поездке в родную Мезень. А среди зимы "попажа туда худая". Застрял на полпути на аэродромишке. И, глядя на разыгравшуюся метель, стал раздумывать о снеге, о пользе его и красоте, о том, как падает, как ложится, какою жизнью живет, какими красками играет под луной и под солнцем — пропел ему, словом, умиленную песнь. А потом взялся перебирать перемены снега, для каждой из которых есть имя: падера, пороша, куга, заметь, курева, поземка, суметь, сувои, сечка... — всего более пятидесяти. А ведь это не все. Даже в устах такого мастера, как В. Личутин, не все. Вот вам и "осадок" в виде снега.
Господи, среди какого богатства живем мы и сколь малым, как вырожденцы, пользуемся!
Да, скажет знаток литературного процесса, но язык — это только инструмент для писателя. Нет, инструмент — это перо или, по-сегодняшнему, компьютер. А язык — это все или почти все. Язык, в зависимости от того, сколь полон он, сам укажет, как вести мысль. С теми закромами, которыми запасся Владимир Личутин, едва ли он смог бы пройти стороной от главной своей работы — от размышлений о русском народе под названием "Душа неизъяснимая". В сущности, все его книги, и в том числе "Раскол" — те же размышления о том же самом. Другому такая работа была бы не под силу. А тут так кстати пришлись и консервативный, рядом со льдами, поморский быт, и другой, более мягкой черты русская юдоль на Рязанщине, которую давно уже перемежает он с Беломорьем, и пытливость его, и искренность, как на исповеди... Умеющему разглядеть себя, все переливы своей души, легче понять и народ свой.
Он и сам говорит:
"Это, конечно, сумасбродство — показать русского человека во всей полноте. Да и как осмыслить его, успеть очароваться, не остынув, побродить в потемках души по всем закоулкам, если он вроде бы в настоящем, вот перед очию во всем естестве, но уже и в прошлом; исчез без шуму и гряку, как просверк безгромовой августовской молоньи, растворился на запольках деревни, откуда незарастаема дорога на кладбище; да, пропал, навеки отошел, но и невидимо, неосязаемо и неосознаваемо перетек в нас".
Если кому-то и по плечу сегодня этот труд — художественно изъяснить неизъяснимое в русской душе, заповедным русским языком сделать отчетливый отпечаток вечного над перетекающим настоящим — так это только ему, Владимиру Личутину.
АЛ. МИХАЙЛОВ
С семидесятилетней вышки он и теперь, в шестьдесят, мне кажется молодым — Володя Личутин. Бедовый мезенский поморец с охотничьей повадкой чутко прислушиваться и приглядываться окрест, продутый солеными ветрами с океана, русоволосый упористый крепышок, — таким он шел по жизни и в литературе где-то почти рядом. А ведь он уже писатель русский — Владимир Владимирович Личутин, книги которого красят отечественную литературу изумрудной россыпью русского слова, озерно-чистым светом родной речи, немерено щедрой пластикой письма, разноликим обилием типов и характеров, среди которых особенно любы моему сердцу поморы — нынешние, уходящего века, и предки наши, укоренившиеся на студеном краю земли русской.
Любо и то, что соседи мы по рожденью и происхожденью. Личутин родился в низовьях реки Мезени, я — в низовьях Печоры. Между нами каких-то сотни три верст тундры. А на карте Ледовитого Океана есть остров Личутина, есть и мыс Хаймина (на Новой Земле), именем моего прапрадеда по материнскому роду названный. Это наши предки на карбасах, кочах и лодьях, в полярных экспедициях осваивали доселе неведомые и недоступные пространства, расширяя владения России. С Востока на Запад от Мезени — река Пинега, река нашего дорогого земляка, упокоенного на ее крутом берегу в родной Верколе, — Федора Александровича Абрамова, которому нынче исполнилось бы восемьдесят лет и который заметил и выделил талант молодого Личутина с трибуны писательского съезда. А если перекинуть взгляд еще западнее, на Северную Двину, то там светится звезда Николая Рубцова, колокольчиком звенит голос Ольги Фокиной, сурово вопрошающим словом озадачивает Мария Аввакумова, с мудрым прищуром поглядывает на тебя Юрий Галкин... От более молодых свет идет из Северодвинска, из Архангельска.
Хорошие у меня земляки, не обделены талантом. Только вот чего не умеют, так это выставлять себя, на миру светиться. Совестливые. Но — с характером, с упрямкой. На хвост не наступай. Где надо, постоять за себя умеют. Вот тут про Личутина есть что сказать. О сочинениях его я в разное время писал. А кто он в жизни — Владимир Личутин? Старшему о младшем труднее судить, чем наоборот. Да и общаемся-то мы, из-за разницы в возрасте, не часто. Знаю, что Личутин — трудоголик. И человек, и писатель, творец, который никогда не гонится за внешним успехом, путь себе торит через суземы и увалы, ни о каком коммерческом (в наши-то дни!) и даже критическом интересе и думать не думает.
Двенадцать лет жизни (лучшие годы!) отдал он работе над романом “Раскол”, произведением, которое я ставлю в ряд с “Красным колесом” А.И.Солженицына и “Пирамидой” Л.М.Леонова — вехами русской литературы второй половины ХХ века. Не хочу распространяться об их значении. Если есть в нашем обществе люди, способные извлекать какие-то уроки из истории России, они должны прочесть эти книги. Помимо вящей пользы, они получат наслаждение от истинно русской речи, у каждого, тем не менее, своей, неподменной.
А вот в общении Личутин ой как не прост. Нравный. Что Федор (Абрамов), что он — оба впитали какие-то частицы праха Аввакума, развеянные над пустозерским острогом. Недаром тянул к себе обоих образ неистового протопопа, и недаром, любя друг друга, схватывались в споре так, что и попрощаться “забывали”. А спустя какое-то время раскидывали руки для объятья, встречаясь. Да ведь и мне-то приходилось схлестываться с обоими. Великие спорщики, что тот, что другой. Я когда-то даже назвал Володю “поперечным”, мол, поменялся бы фамилией с поэтом Анатолием Поперечным, да сам понял свою промашку: фамилия-то Личутин уже, как остров в океане, вписана в атлас русской литературы.
В спор он, и верно, бросается как в схватку, хоть за клубным дружеским столом, хоть с трибуны большого собрания, тут жди от Личутина колючих слов. В конце 70-х я пригласил его в состав редколлегии журнала “Литературная учеба”. Подумал: Сергей Викулов всех вологодских собрал в “Нашем современнике”, почему бы и мне хоть одного земляка не иметь рядом для поддержки. Какое там! Бывало со всех сторон обкатаем план журнала на полугодие, соберем редколлегию, тихо да мирно подкорректируем его за чашечкой кофе и рюмкой коньяку, и тут... “Не годится такой план!” Это Личутин, земляк. И пошел разбирать по косточкам. И уже кофе кажется кислым, и замечательный армянский коньяк пахнет клопами... Потом-то, когда сойдет обида, увидишь, что и в самом деле план не такой безупречный, а Володя — не Талейран, такой у него норов, таким его и надо принимать.
Когда-то любили цитировать вождя: талант — редкость. Верные слова. Талант еще и непредсказуемость. И в творчестве и в поведении одаренного человека. Я люблю Володю Личутина таким, какой он есть: колючим, ершистым правдолюбцем, не всегда обходительным в общении, я люблю его книги — они доставляют мне радость общения с прекрасным, они напоминают мне о том, что родом я из далекой и холодной, но коренной России, они вызывают во мне краску стыда за то, что по длинной дороге жизни я растерял запасы слов родной русской речи, дарованные мне родителями, бабушкой Клавдией Тимофеевной, всем людским окружением северного Поморья. Я люблю писателя Владимира Личутина и желаю ему здравия на долгие годы, ибо дар его могуч и неистощим.
АНАТОЛИЙ АФАНАСЬЕВ
Если есть у нас художник милостью Божией, так это Володя Личутин, поморский мужик, ярчайшая звезда на небосклоне вечно великой российской словесности. Сегодня удобный случай, чтобы сказать об этом без всяких околичностей — ему шестьдесят лет. Да и всем тем, кто его любит, друзьям, коллегам, товарищам по несчастью — тоже по шестьдесят, по семьдесят, по восемьдесят, а иной раз кажется — по сто лет. Худое время всех как-то чересчур быстро состарило, собирая кровавую жатву на нашей многострадальной Отчизне.
В сердце накопилось столько ненависти, что трудно говорить слова любви.
Два года назад умер мой отец, Царство ему Небесное. Он был блестящий ученый, вдумчивый, деликатный собеседник и благородный человек, у многих, и не только членов семьи, с его уходом истощился центр бытия и все мы осиротели навеки. Его святая, поистине святая жизнь, отданная без остатка своей стране, — как летящее в вечность послание. Двенадцатилетним мальчиком он собрал в Батайске свой первый радиоприемник (вся станица в изумлении ходила слушать), а потом от этого самодельного приемника прошел долгий путь до Ленинской премии по электронике. Поверьте, это не ангажированный Букер по литературе, это очень серьезно. Для себя лично к концу жизни отец не накопил лишнего гроша, разве что выслужил скудную пенсию подлейшего из режимов. Зато отобрали у старого человека все, что сумели, — науку, судьбу, смысл существования. Он не мог смотреть телевизор: разноцветный, мерцающий, сатанинский зрак экрана нагонял на него лютую, изнурительную тоску.
В литературных пристрастиях, как и во всем остальном, отец был абсолютно самостоятелен и следовал лишь душевному порыву. Однажды давным давно я видел, как он плакал, читая “Русские женщины” Н.А.Некрасова, но не помню, чтобы кого-нибудь из писателей он сильно восхвалял. Однако все последние годы на его тумбочке рядом с кроватью лежала книга Владимира Личутина “Душа неизъяснимая”, которую автор когда-то ему надписал. Отец часто брал ее в руки, прочитывал несколько страниц наугад — и лицо его прояснялось, светлело.
Слово Личутина несет в себе неиссякаемую целебную силу, не ранит, не будоражит, а лечит усталое сердце. Вот дар, о каком художник может только мечтать.
Живи долго, брат!