Author: Юрий Кувалдин
Title: ТОТАЛЬНЫЙ ТРИФОНОВ
No: 13(43)
Date: 10-07-2000

     
     ЕСТЬ ТОТАЛЬНЫЙ ФУТБОЛ, и есть тотальный Трифонов. Противник подавляется, уничтожается, размазывается по стенке одновременно на всех участках поля или текста. Игра идет не там, где мяч (это дураку известно), а там, где его нет. Каждый в каждого. Порой "в кость". И тогда нападающий (защитник, полузащитник) отползает на бровку, вытягивает ногу и корчится от боли, пока к нему бегут в ярких синтетических куртках, с сумками массажисты и врач команды, чтобы сделать заморозку. На трибунах свист и мат. О, этот великий мат русского языка! Он уже на пороге вхождения в официальную литературу. Потому что литература — это все, без изъятий и запретов. Рано или поздно она вберет в себя все мыслимые и немыслимые слова. Плотины филологичной академичности будут прорваны.
     Трифонов работает на каждом участке текста: в каждом абзаце, в каждой фразе, каждым словом. Трифонова не было бы, если бы он не был болельщиком, если бы он не понимал футбол, если бы он оставался к нему равнодушным. Как безразлично к футболу было стадо советских писателей. Сколько их было! Полистайте справочник Союза писателей СССР! Тысячи, тысячи и тысячи. И не осталось ни одного! Где все эти знатоки филологии, где все эти умные, "сурьезные" члены? И только Трифонов, как скала, возвышается над безлюдным океаном. Один Трифонов. Тотальный Трифонов.
     Кончился ХХ век. Перебираю в памяти писателей, оказавших на меня сильное влияние. И что же? Пять—десять имен. И все! Вы понимаете, все! Футбольных команд — море. А помню я Голландию 1974 года! Оранжевые майки и Круиф. Кто-то его сейчас "Кройфом" хочет называть, как Вана Клиберна — "Кляйберном"... Это было новое дыхание. Голландия открыла новые смыслы. Да, это было всемирно-историческое открытие. Как Булгаков в литературе!
     В команде должен быть мотор, а в тотальной команде все игроки являются мотором. Твардовский говорил Трифонову, что проза должна тянуть, тянуть, как хороший мотор. Этому научить нельзя. Как пишешь, так тебя и прочитают. Пишешь правду на едином дыхании — тебя так же будут читать.
     В последнее десятилетие нашу литературу наводнили бездарности (графоманы) всех мастей, плетущие пустопорожние подобия романов и повестей. Обратите внимание: рассказов графоманы не пишут. Им подавай сразу роман. Садятся у компьютера и вперед, к объемам, благо, компьютер позволяет без особого труда раздвигать фразу до безразмерности. Вот что об этом говорил Трифонов: "В литературном мире происходит инфляция: литературщина — это наштампованные миллиардами бумажные деньги. Может быть, даже еще проще: литературщина — это отсутствие таланта. Впрочем, тавтология. Все равно, что сказать: бедность — отсутствие денег. Нет, пожалуй, вот: литературщина — это что-то жеваное… Литературщина многолика. Это избитые сюжеты, затасканные метафоры, пошлые сентенции, глубокомысленные рассуждения о пустяках. Это и — почти литература, во всяком случае, нечто похожее на настоящую большую литературу. Это длинные, на полстраницы, периоды с нанизыванием фраз, с нарочито корявыми вводными предложениями, утыканными, как гвоздями, словами "что" и "который" — под Толстого; или такие же бесконечные периоды, состоящие из мелкой психологической требухи — под Пруста". Это написано в 1973 году!
     С этой литературщиной боролся Трифонов. А главное условие тотальной игры — борьба. Да, борьба на каждом — повторяю — участке поля.
     Должно быть четкое чувство противника. У графоманов нет противника. У них нет мотора. Они — муляжи. Раньше было масло, говорил Платонов, а теперь маргарин. На место литературы пришли заместители литературы.
     Настоящему писателю невозможно жить в этом графоманском стаде. Настоящего писателя везде в редакциях встречают в штыки. Потому что он не такой, как все, потому что он ломает фразу, пишет не теми словами. Да и он просто опасен для благополучия тех, кто припекся к редакциям. Вот что писал Трифонов о Платонове: "Ему было трудно при жизни, оттого что он не походил на современников. Он наполнял фразу каким-то особым светом, какой был только у него одного. Сейчас он признанный советский классик. Критики отыскивают у него все новые достоинства так же, как раньше отыскивали все новые недостатки. Прозу Платонова обвиняли в анархизме, в стихийничестве, в непонимании сути, во многих грехах, когда-то звучавших грозно, потом позабытых, но вот она не сгинула в потоке времени, не пропала в той яме забвения, куда ее хотели запрятать: она оказалась нужна людям. Может быть, потому, что она — многозначна. Мы читаем в рассказах Платонова то, что хотел сказать художник, и еще что-то, чего он не знал, но знаем мы, пережившие его. Так бывает с настоящим искусством: оно не гибнет от времени, лишь принимает в свои вечные формы пласт за пластом новое содержание". И дальше Трифонов блестяще дополняет: "А нетерпимость нужна — к серости, к бесформенным романам-чулкам, которые все еще нет-нет, да и появляются массовыми тиражами". Это из статьи "О нетерпимости".
     Нетерпимость Трифонова абсолютно созвучна моей. Серость боится борьбы, боится потерять свой кусок. Но и ее сносит, сметает время. Хотя на место прежней серости приходит новая серость. И Трифонов наносит удар по серости — публикует "Дом на набережной". Без этой вещи для меня, быть может, не было бы Трифонова. Этой вещью он взорвал общественное мнение, как его взорвали голландцы в футболе. Футбол, как и проза — очень тонкие вещи. В смысле — не все открывается публике. И не все эта публика замечает. Ну разве может знать публика, как тренер говорит тайно в раздевалке: в первом тайме работаем под дураков, на сороковой минуте — Вася, выруби их седьмого номера, а на десятой минуте второго тайма — Костя, дай длинный пас на отрыв Юре. Вот так идет работа за кулисами. Я сам играл в "Локомотиве" за мальчиков и за юношей. Помню, 12 апреля 1961 года играли с "Динамо" на тренировочном грязном поле. И вдруг — все остановились. Играли-играли, и вдруг — конец! По радио Левитан грохочет: "Первый советский человек Юрий Гагарин в космосе!" Я, грязный (шел дождик), подтягиваю мокрые трусы, стою в центре поля и, как дурак, слушаю. Действительно, все мы, ребята и малочисленные зрители — одурели от радости. Вот как было.
     И вот так же дуреешь от настоящей игры, от настоящего футбола, от настоящего писателя. Потому что в нем все — правда! А правда на 90 процентов состоит из малоприятных вещей. Но между приятным и неприятным, между добром и злом возникает разряд, молния.
     Скажу еще резче: писатель, не любящий футбол, — не вполне полноценный писатель. Писатель — тот же игрок. Достоевский, например, фанатик игры. Я — фанатик футбола. Не того, который крутят по телевизору. А того, который по травке. Светит так это косо солнышко. От лавок пахнет свежей краской. Мужики собираются, чуть поддатые. Потом выбегают команды. И дух захватывает. Нет никакого назойливого комментатора. Потом, после гола, все друг у друга: "Кто забил?" Та трибуна уже вскинулась, орет, а тут, у нас, на севере, еще сидят. Это трудно передать, это нужно чувствовать. Настоящая литература идет мимо мозгов прямо к сердцу. И так же настоящий футбол, как настоящая любовь. Бьет без промаха и прямо в сердце.
     За что я полюбил Нагибина (кстати, в апреле 2000 года исполнилось 80 лет со дня его рождения)? За его фанатичную любовь к футболу. Помню, часа по два страстно говорили с ним о футболе. Я все расспрашивал его о "Торпедо". Ведь Юрий Маркович был в свое время женат на дочери Лихачева. Нагибин буквально дрожал от восторга, говоря о легендарной команде автозавода, когда в ее составе были Стрельцов, Иванов, Воронин, Шустиков... Нагибин знал все тонкости игры, по именам называл составы не только наших команд, но и зарубежных. Перед смертью болел за "Милан". Нагибин — тоже тотальный писатель. Особенно он стал для меня таким, когда я издал его "Дневник", где содержится, на мой взгляд, высшая похвала Трифонову в таком куске: "Все, кого я ни читаю, — Трифоновы разного калибра. Грекова — Трифонов (наилучший), Маканин — Трифонов, Щербакова — Трифонов, Амлинский — Трифонов, и мой друг Карелин — Трифонов".
     Оба жили на дачах в Красной Пахре. Один был бабник и пьяница из так называемой золотой молодежи, другой — трезвенник и сердечник, добропорядочный семьянин, скорее смахивающий на старшего научного сотрудника, чем на писателя. Не дружили, не встречались, обходили, как говорится, друг друга стороной. Но оба — возмутители спокойствия.
     Достоевский с Толстым тоже не встречались, хотя жили в одно время. Может быть, и не нужно встречаться, чтобы не нарушать масштаб. Я бы пошел к Трифонову, и все дело шло к тому. Но он взял и умер.
     Сидим на трибуне в тенечке, на "Динамо". На южной трибуне вовсю шарашит солнце, некоторые зрители разделись по пояс, загорают. Стрельцов стоит в центре, уперев руки в боки. Кто-то с трибуны кричит ему: "Эдик! Пробежись хоть до штрафной!". Но Стрелец стоит, подтягивает трусы, в носу ковыряет, на солнышко поглядывает. "Вот сволочь!" — не выдерживая, кричит другой болельщик. Так 86 из 90 минут игры простаивает Стрелец. А потом вдруг — откуда что берется — делает рывок, Иванов выкатывает ему под правую ногу, тот с ходу вколачивает мяч в девятину. Вот и все. То есть просто-напросто: "На всякого мудреца довольно простоты".
     Во все времена графоманы-филологи-академисты плели кружева, плавно, гладко, чтобы никого не задеть (мол, как же я буду выступать против "Нового мира", когда я там хочу печататься?!), но вдруг приходит какой-нибудь балбес типа Кувалдина и говорит: "Нужно пересмотреть незаконную приватизацию толстых журналов. Вернуть их в лоно государства. Главных редакторов и заведующих отделами пусть назначает Министерство печати. А всем приватизаторам, чтобы они показали свой класс, — идти незамедлительно в регистрационную палату и открывать свои журналы".
     Так что — не просто надо возмущать и задевать, а приводить в состояние экзальтации и ненависти. Вот что делают возмутители спокойствия. Конфликт — основа футбола, основа литературы.
     В одной из статей Трифонов говорит, что не надо писать о футболе научно. Потому что футбол — это любовь. Да и сама статья вся посвящена футболу и называется "Признание в любви". Так вот, вслед за Трифоновым я, перефразируя, говорю — не надо о литературе говорить научно. Филологи достали своим графоманским трепом, они перепутали время и место. Время их — советское, а место — НИИ литературы или журналов академии наук.
     Как произошло, что академисты-филологи подавили художников? Не понимаю! Хотя... Говорю серьезно, я поддерживаю идею пересмотра незаконной приватизации некоторых объектов. И я буду добиваться возвращения толстых журналов государству. Почему? Потому что нельзя приватизировать Достоевского, Твардовского... Нельзя. Это неприлично. "Знамя" должен опять стать военно-патриотическим журналом с новым Кожевниковым. "Новый мир" — диссидентским с Твардовским. "Октябрь" — кочетковским... Тогда возникает ситуация конфликта. Появятся возмутители спокойствия вроде Достоевского. А что такое Достоевский? Трифонов пишет: "Бесовщина стала театром, где сцена залита кровью, а главное действующее лицо — смерть... Террор и средства информации — сиамские близнецы нашего века. У них одна кровеносная система, они не могут существовать раздельно: одно постоянно пожирает и наседает собой другое". Вот что пишет Трифонов. Задолго до перестройки и незадолго до смерти. И далее: "Обозначился двойной лик терроризма — Верховенский и Шатов. Бес рано или поздно должен убить святого. Сначала в себе. Почему гнев и боль Достоевского живы сегодня? Наше время переломное: жить дальше или погибнуть..." Вот так. Ай да Трифонов, ай да сукин сын! Как будто прошел перестройку, Чечню и расстрел Белого Дома... Пророчество — отличительная черта русского гения. А Трифонов — гений. Я это говорю, Кувалдин, без согласования с критиком (не художником!) И.И. Виноградовым, превратившим "Континент" в иерейский вестник (так иерейские сказки пора вернуть в Иерусалим, а мы свое что-нибудь типа Даждь-бога или Велеса вспомним!).
     Свобода нужна свободным людям. Чиновникам свобода не нужна, и даже для них она опасна, поскольку оставляет их без средств к существованию.
     Какие-то напыщенные индюки сидели по толстым журналам и по союзам писателей и — мелкие душонки — проклинали советскую власть, вредили ей, пилили сук, на котором сидели. Да это же был рай для толстых журналов, для министерства литературы, для иждивенцев-интеллигентов, которых действительно нет ни в одной стране мира.
     Тотальность Трифонова в мыслях, а не во фразах. Вот чего никогда не понимали графоманы. Как и тотальный футбол — это тренерский, режиссерский подход к литературе. Не такой, когда бывший тренер ЦСКА Тарханов бросал перед игрой: "Играйте, ребята!" Нужно не "играть", а выполнять свою партию, которую режиссер тебе определил: этого отключить, этого сломать, валять ваньку, с мелкого паса перейти на длинный. Мяч летает быстрее, чем бегает игрок — это один из принципов тотального футбола. Трифонов писал насчет мыслей (которые летают столь же быстро, как мяч): "Вот тут и возникает трудность. Где их взять-то, мысли? Плохо, когда литература чересчур живописна, а живопись чересчур литературна. Мне кажется, главная трудность прозы: находить мысли. Это не значит, конечно, что нужно непременно стремиться к глубокомыслию и в каждом абзаце изрекать афоризмы, а это значит, по-видимому, вот что: надо иметь что сказать".
     Трифонов в могиле давно, а как злободневно звучат эти простые, доходчивые слова: "Надо иметь что сказать". Так вот, позволю себе такое вызывающее мнение высказать: десятилетие в газетах и журналах толпились те, кому абсолютно нечего сказать, кто девальвировал слово, заболтал все на свете. И начал забалтывать всех и вся — Горбачев. Вот кому нужно дать премию Букера. Безвольные интеллигенты-западники сдали страну без боя ЦРУ и НАТО, которые завтра начнут отстаивать свои интересы в Московской области и бомбить Киев. Но грянет наш час: Россия воспрянет ото сна.
     О, эта подлая интелигенция! Как тебя вывел на чистую воду Трифонов!
     Закончу любимыми строками, принадлежащими поэту Александру Еременко:
     
     Ищешь глубокого смысла в глубокой дилемме.
     Жаждешь банальных решений, а не позитивных.
     С крыши кирпич по-другому решает проблемы —
     чисто, открыто, бессмысленно и примитивно.
     
     Кто-то хотел бы, как дерево, встать у дороги.
     Мне бы хотелось, как свиньи стоят у корыта,
     к числам простым прижиматься, простым и убогим,
     и примитивным, как кость в переломе открытом.