Author: Владимир Крупин
Title: ВИНОВАТЫ ЛИ РУССКИЕ ПИСАТЕЛИ? (Беседует Николай ГОРБАЧЕВ)
No: 16(46)
Date: 17-10-2000
Владимир Крупин вошел в литературу в 70-е годы, уверенно заявив о себе уже первыми публикациями и первыми сборниками прозы. Сначала были публикации в журнале "Наш современник", а в 1974 году вышел сборник рассказов с предисловием Владимира Тендрякова. Молодой писатель получил напутствие от мэтра советской литературы, и уже это говорило о многом. Крупин, однако, в ту пору был не таким уж молодым. Выходец из северного кировского села, он к тому времени успел закончить школу, поработать в районке, отслужить в армии, закончить филологический факультет Московского областного педагогического института им. Н.К.Крупской, проработал несколько лет в литературно-драматической редакции Центрального телевидения, а затем редактором в новом, только что созданном издательстве "Современник". Сейчас, за четверть века литературной деятельности, Владимиром Крупиным издано в нашей стране и за рубежом большое количество книг прозы и публицистики, о которых самые добрые слова как о незаурядном явлении высказывали не только ведущие критики, но и такие писатели, как Валентин Распутин, Виктор Астафьев, Сергей Залыгин, Василий Белов и другие... Далеко не все написанное В.Крупиным — о селе, но его с первых книг зачислили в "деревенщики". Это понятно: выходец из села, Крупин пишет о нем не просто с любовью к деревенским жителям, но и со знанием их характеров.
Вместе с тем далеко не все складывалось на творческом пути легко и беззаботно, как могло бы показаться со стороны. Так уж, видимо, всегда положено испытывать удары судьбы талантливому русскому писателю: все непохожее, яркое даже когда и видит свет, но трактуется подчас неверно, подводные камни литературного бытия нередко ломали судьбы одаренных русских поэтов и прозаиков. Крупина тоже испытывали на излом. Хвалили, ругали, принимали решения "о допущенных им в творчестве ошибках" на уровне ЦК, задабривали. То есть огонь, вода и медные трубы. Но он выдержал все испытания. Не изменил себе, своим товарищам, своим взглядам на жизнь, своей творческой манере. Не спился, наконец. Впрочем, что это мы: не сделал того плохого, этого, пятого-десятого. Так вроде бы и должно быть. Должно... Но куда чаще получается обратное. Примеров тому достаточно. Только зачем вспоминать чужие грехи?..
У кого-то из известных писателей есть такая фраза: литература — это река, а литературный процесс — это шумный поток, который несет с собой камни, всякий хлам и мусор. В беседе с писателем Владимиром Крупиным мы тоже коснемся этой темы.
Владимир Крупин — и в своей прозе, и в жизни — явление чисто русское, национальное, корневое. Его рассказы, повести, романы близки и понятны самым разным категориям писателей, потому что написаны хорошим языком, наполнены серьезными размышлениями, грустью, юмором, светом, болью... Писатель таков и в повседневном быту.
Не буду скрывать, Владимир Николаевич Крупин, который в недалеком прошлом был на виду у страны не только как талантливый автор, но и как литературный генерал (член редколлегии "Нового мира", секретарь Союза писателей СССР, главный редактор журнала "Москва"), — мой старый и добрый знакомый еще со студенческих лет, когда мы учились в одном институте, хотя и на разных факультетах, печатали свои опусы в одной многотиражке, да и потом работали рядом, не теряя друг друга из виду. Володя так и остался Володей, а Коля — Колей. Так у меня в послужном списке после института тоже работа на Центральном телевидении. А потом — в "Учительской газете", "Правде", "Советской России", "Известиях", в журнале "Встреча", в "Гласности". Везде публиковался и Крупин, но если говорить о тесном сотрудничестве, то это, конечно, конец семидесятых и восьмидесятые годы, когда на подъеме была "Советская Россия", где я трудился в отделе культуры. Газета печатала много острых, полемических материалов, приглашала к сотрудничеству деятелей культуры и в первую очередь писателей. Крупин был в их числе.
И в заключение этого предисловия — о том, как велась эта беседа. Я сформулировал вопросы, изложил их на бумаге и предложил В.Крупину ознакомиться и ответить на них. То есть эти вопросы я вслух не задавал. Диктофонная лента зафиксировала лишь кое-какие мои реплики, связки, уточняющие вопросы. Чтобы все было понятно нашему читателю, я приведу здесь эти вопросы в том же порядке, как они были изложены. Вот они.
1. Как бы ты рассказал сегодня свою биографию? И как бы прокомментировал: доволен? недоволен? все ли написал так, как надо? не ошибся ли в поступках?
2. Расскажи о своих учителях и товарищах в литературе.
3. Помню, лет десять назад был в Красноярске у Виктора Петровича Астафьева. В его кабинете был твой портрет. В то время вы даже делали какие-то заявления по поводу дискуссий о Союзе писателей. А теперь как складываются ваши отношения?
Интересно, как вы в свое время нашли друг в друге единомышленников? Помню, даже на совещании молодых литераторов вместе с Виктором Петровичем и Валентином Курбатовым руководили одним семинаром прозы.
4. Когда-то к тебе благоволил такой авторитарный прозаик и человек, как Сергей Залыгин. Известно, что он однажды снял из плана издательства свою книгу, чтобы взамен напечатать твою. Он же написал предисловие для "Нового мира" к твоей самой большой вещи — роману "Живая вода".
Потом перестройка, он стал редактором этого журнала, народным депутатом СССР от Союза писателей. Потом крах СССР и Союза писателей страны, крах супертиражных центральных журналов. А потом какой-то скандал в "Новом мире", и в результате Залыгина там уже нет.
Не хочется встретиться со стариком, поддержать его, помочь? (Беседа велась еще при жизни С.П. Залыгина. — Н.Г.)
5. Судя по последним писательским собраниям, ты неисправимый полемист. Сказал на конференции нелестное слово об исторической литературе — всколыхнулся весь зал. Выступил на пленуме в Ленинграде — образовалась полемика. А тут еще реплика в газете "Литературная Москва" по поводу того, что тебя как-то заподозрили в связях с международным масонством. Поясни суть проблем!
6. Не обойтись без вопроса: как живешь, на какие доходы, где работаешь и подрабатываешь?
7. Понятно, что история не имеет сослагательного наклонения. Но вот был Союз писателей. Организация громоздкая, бюрократическая, но богатая. Можно ли было ее усовершенствовать, не ломая, не разделяя на части по политическим взглядам его членов?
8. Помнится, было специальное постановление ЦК КПСС по одному из номеров "Нашего современника", где были опубликованы острые критические статьи и твоя повесть "Сороковой день". Обсуждали и ругали тогда вас по указке сверху на всех уровнях. Больно было? Как все это перенес?
9. Как вспоминаешь время, когда был назначен главным редактором журнала "Москва"? И свою добровольную отставку спустя короткий срок, когда все печатные издания попали в ловушку банкротства в связи с подорожанием бумаги и полиграфических услуг. Ушел, чтобы не связывать себя хозяйственными заботами, чтобы писать?
Спрашиваю, потому что у меня была примерно такая же история.
10. Мы с тобой закончили один вуз — МОПИ имени Н.К.Крупской. Шестидесятые — хорошее время. О той поре ты написал повесть, которая задела однокашников, к некоторым, по их мнению, ты был несправедлив. Об этом писал Евгений Сергеев в "Знамени". Умерли, кстати, и Сергеев, и Патрушев, и Митин.
Скажи, будет возможность, включишь повесть в книгу?
Увы, не ходим на вечера встречи в институт. С кем дружишь из однокашников?
11. Твой новый журнал для православных. Расскажи, пожалуйста, о нем.
— До того, как я пришел в наш с тобой прекрасный институт — Московский областной педагогический, я служил в армии, а до того работал на комбайне, слесарем по ремонту, в районной газете — корреспондентом и заведующим отделом писем. До этого учился в школе. Так что биография самая что ни на есть простая. Единственно, что я школу закончил в 15 лет, и это мне с одной стороны помогало, а с другой стороны доставляло страдания: девчонки, в которых я влюблялся, меня за человека не считали.
Самая обычная биография, самая обычная семья. Но тем хорошо, что многодетная семья, нас пятеро детей было. Еще чем хорошо — воспитание трудовое было. И еще чем хорошо — телевидения не было. Просто замечательно!
Таким образом я вырос человеком, имеющим навыки труда на земле и знающим цену труда, цену выращенного хлеба, ценность людей, ценность могил предков. Это все естественно. И никогда не надо мне было говорить: "Люби Родину!" Я вырастал среди такой красоты (а моя родина — вятская земля), среди красоты природы, рукотворной красоты — жилищ, церквей, — что мне не нужно было воспитывать в себе критерии эстетического отношения, оно во мне уже было, и это, конечно, счастье, огромное счастье.
Жизнь моя как будто все время вновь и вновь прокручивается и в памяти сердца, и в памяти ума, и я думаю, что иначе жить не мог. Я жил и жил. Поэтому я не знаю, что еще сказать про биографию.
Я уже далеко не юноша. Как сказал Данте: "Я слишком стар, чтоб знать одни желанья, но слишком юн, чтоб вовсе не желать". Это относится, видимо, и к моему возрасту, близкому уже к шестидесятилетнему.
Вопрос об учителях и товарищах в литературе. И на то, и на другое очень повезло. Я очень благодарен судьбе (а этимология этого слова — "суд Божий") — здесь мне очень повезло, очень. В том, что у меня были такие учителя, как Владимир Тендряков, он написал предисловие к моей первой книге "Зерна". Она вышла в 1974 году, вышла поздновато, конечно, — мне было уже 33 года, — но ничего: до этого я писал много пьес, сценариев, стихов.
Владимир Тендряков — о нем можно много говорить, но его роль в моей жизни была очень благотворна, полезна. Даже вот что вспоминается: когда меня очень долго не печатали (был такой период, я был "непечатным" писателем), он устроил в Доме литераторов вечер моих ненапечатанных произведений (хотя "произведений" громко сказано — рассказов) и потом дал о них статью в "Комсомольской правде". Это было очень влиятельно.
— О каких годах идет речь?
— Это 72-73-й — 75-й годы, наша дружба с ним.
Очень везло мне и на других учителей. Сергей Павлович Залыгин — я его всегда самыми добрыми словами вспоминаю. Очень краткое знакомство — Василий Макарович Шукшин. Многолетнее знакомство и дружба с Василием Ивановичем Беловым, с Валентином Распутиным. Долгие годы, наверное, лет пятнадцать, очень дружны были с Виктором Петровичем Астафьевым.
Очень дорожу дружбой со своими многими и многими сверстниками, среди них Виктор Лихоносов, Виктор Потанин — это все прекрасные наши прозаики. Уже подоспела пора — не могу сказать "дружбы", но теплого человеческого знакомства, соратничества, соработничества с писателями, которые идут вослед за нами, это прекрасные писатели русского традиционного направления. Александр Сегень, Юрий Козлов, Александр Трапезников, Михаил Попов. Хорошие очень люди Александр Громов, Николай Переяслов. Они моложе, но мне кажется, что мы, выстоявшие в борьбе против нашествия, выдрючивания, модернизма, изысков, против какого-то отношения к литературе не как к средству помогать в жизни, а как к средству самовыражения, — вот мы выстояли в этой борьбе, и эстафету приняли от нас они, и такие еще имена назову, например — Вячеслав Артемов, Александр Хабаров, это уже поэты.
Мне очень повезло. Кажется, и недругов-то в литературе не было, потому что всегда была такая способность радоваться за хорошие произведения, кем бы они ни были написаны. У меня хорошие отношения с Андреем Битовым, Владимиром Маканиным, Анатолием Кимом, Анатолием Афанасьевым, то есть писателями, которые имеют свое отношение к действительности, не схожее с моим. Но они профессионалы, и это нас сближает.
— Может ли быть, что у литератора нет недоброжелателей?
— Нет, не может быть. Я знаю, у меня очень много недоброжелателей. Но я сам не встречался с ними. Недоброжелатели. А как же иначе истолковать, что столько гадостей писали обо мне? Но не надо говорить — "гадостей". Мы должны быть благодарны за то, что нас ругают. Все, все. И "Московские новости", и "Комсомольская правда". Все... И "Комсомолец"...
— Но это, очевидно, в последние годы?
— Нет, и раньше тоже. Даже в 1986 году, когда я стал секретарем, как у нас говорят, "большого" Союза писателей, то есть — СССР, и меня в какой-то статье обругали, так мне Астафьев сказал: "Ну, с тобой все в порядке. Не волнуйся". Потому что секретари Союза писателей СССР были неприкасаемые, как бы небожители. Так что, действительно, все в порядке. С недоброжелателями.
Но была ведь и интересная критика людей, которых я уважаю до сих пор. Много меня критиковал Анатолий Ланщиков, я с ним очень дружен, Михаил Лобанов, которого я очень люблю. Владимир Гусев меня много ругал. Но от этого я не перестал их уважать. Такие же у меня отношения с критиками, не разделяющими многих моих взглядов: с Игорем Золотусским, Львов Аннинским. В этом отношении я совершенно спокоен.
— Но это, наверно, и не есть недруги.
— Нет, конечно. Ищущие истину ищут ее по-разному, как бы смысл жизни определяют.
... Вот тут в ряду других — вопрос о Викторе Петровиче Астафьеве. Его и на встречах всегда задают. Как так случилось? Действительно, и висел у него в кабинете мой портрет, потом он снял его...
— Неужели?
— Да. Но его фотография висит у меня, и я ее не буду снимать, потому что это очень хороший русский писатель и судить его будут по его произведениям. Но взгляды его очень царапают, а его последние произведения — как бы это сказать? — очень прискорбны, что ли.
Недавно, выступая на пленуме Союза писателей России в Ленинграде, я высказался очень резко против его произведений ("Прокляты и убиты", "Веселый солдат"), которые он населил похабщиной. "Веселый солдат" — очень грубая вещь, натуралистичная. Как будто я читаю русского Бабеля, такое вот ощущение. Конечно, это начиналось не сейчас, а в таких работах, как "Людочка", "Печальный детектив", где он вдруг посягнул на русский народ. В том смысле, что он испаскудился.
— Разве "Печальный детектив" можно отнести к таким произведениям?
— Можно, можно. Помнишь, там описание нищенки, которую он назвал Урна? Ну, не нищенки, бомжихи по нашим временам. Урна — это же выдуманное, не может быть такого народного прозвища. Она лежит в луже своей мочи, и следует это античеловеческое описание. Человек должен отвести взгляд в такой момент.
А может, писатель был обделен любовью? Хотя вроде бы всегда был окружен вниманием.
— Обделен в семье? Разве?
— Нет-нет, как я могу вообще о семье судить? Марья Семеновна, жена, прекраснейший человек, любовь еще с фронта. Он сам любил повторять слова своего друга Евгения Ивановича Носова о себе: "Это не Витя, а страдалица Марья с младенцем Витей на руках"...
Евгений Иванович Носов — не знаю, в каких они теперь отношениях, а так раньше был очень с ним дружен.
Конечно, заявления Виктора Петровича о народе — они меня очень задевают, ранят. И я поддерживаю мысль Ксении Мяло, которая сказала: Астафьев имеет право судить своего отца, но судить моего отца он не имеет права.
Точная фраза. Судить вообще грешно. Особенно мы, писатели, любим это делать, хотя судить не имеем права раньше Божьего суда.
— Виктор Петрович, говоришь, снял твой портрет... После чего?
— Я не знаю. Так ведь не только мой. И Распутина снял.
Виктор Петрович — человек какого-то редкого, я бы сказал, звериного зрения, и ощущение от его прозы — необыкновенной изобразительной силы. И в литературе он будет, конечно, занимать всегда далеко не последнее место. Но, повторяю, исключая последние произведения.
Сейчас издается благословленное Ельциным его шестнадцатитомное собрание сочинений. Я рад за него (без тени неискренности говорю), что выходит такое еще при жизни, хотя нельзя, конечно, полным назвать — только после смерти можно — дай Бог, еще что-то хорошее напишет.
Мне-то вот горько, что у меня уже девять лет ни строчки не издано, для писателя это очень горько и грустно. Но что не забывают, это меня подбадривает.
— Здесь нужно поправиться: не ненапечатано — напечатано достаточно, книги не выходили. Давай, кстати, назовем написанное и вышедшее в периодике.
— Может быть, все и не вспомню. Но вот "Прощай, Россия, встретимся в раю!" с продолжением, которое называется "Костя отмучился". Потом "Крестный ход". Это все повести. Потом "Как только, так сразу". Это о дурдоме, психиатрической лечебнице. "Слава Богу за все" — о событиях после расстрела Верховного Совета. "Мы не люди, мы вятские" — это было в "Нашем современнике" в прошлом году. И вот теперь идет в 9-м номере "Москвы" повесть "Люби меня, как я тебя". За это время было много рассказов написано. Наиболее дорогие для меня — "Вася, отбрось костыли!", антипротестантский, скажем так. О том, как генерал-коммунист чуть не попал в тюрьму, как его спасли демократы, как он попал к протестантам и еле от них вырвался. "Янки, гоу хом", — рассказ антиамериканский, против американизации нашей жизни. Эти рассказы в "Роман-газете" выходили. Или "Едрит твоя налево, сказала королева". Это попытка разобраться в проблеме антисемитизма в нашей стране глазами японского профессора. И все эти рассказы с определенным юмором написаны. Чем грустнее живется, тем с большим юмором пишу. Может, это закономерно, кто знает? Поэтому да: издаваться — не издаюсь, но печататься — печатаюсь, ты меня правильно поправил.
что касается вопроса о Сергее Павловиче Залыгине, то он для меня ясный. Я ведь долгие годы был в редколлегии "Нового мира". А печатался, кстати, в "Нашем современнике". И вот, я помню, было такое противостояние, поляризация общества в конце 80-х годов — начале 90-х, что иной раз приезжал на какую-то встречу с редакцией "Нового мира" в научный городок, например, так мне кричали из зала: "Фашист!" А приезжаю куда-нибудь с редакцией "Нашего современника" как автор, то мне как члену редколлегии "Нового мира" кричат: "Масон!" Так что это признак независимости, когда не угодил ни тому, ни другому.
Так вот, Сергей Павлович Залыгин в силу того, что он очень много работал, занимался экологией, за что ему честь и хвала и благодарность огромная, и очень часто привлекал нас к этому делу — помнишь, борьба против поворота северных рек, — он этим занимался без конца...
— Я помню, один из съездов Союза писателей, проходивший в Кремле в середине 80-х годов, так и назвали природоохранным, экологическим, так громко и резко тогда звучали писательские голоса против сумасбродных решений высших инстанций. Кое-кому это не нравилось: занимались бы, дескать, своими писательскими темами, не лезли в экономику. А дело-то было в том, что в печати невозможно было и слово сказать против поворота северных рек, этот проект строкой попал в решения партийного съезда, и чиновникам и цензорам этого было довольно, чтобы не пускать материалы в печать.
Помню, мы в отделе литературы "Советской России" пытались заняться этой проблемой. Я с гранками статьи Василия Белова обивал пороги кабинетов руководителей Комитета по гидрометеорологии. Пытался получить визу у председателя комитета Ю.Израэля. Тот хитро ускользнул, а я получил резолюцию заместителя председателя: "Публикацию считаю нецелесообразной". Зампред долго меня расспрашивал, кто такой Василий Белов и откуда это он, писатель, располагает определенными цифрами и данными о том, чем грозит поворот, какой катастрофой.
А суть отказа сформулировал так: на Западе нас и так критикуют за масштабные проекты, а тут еще в нашей печати им козыри дадут...
Помню, составляли письмо Генеральному секретарю ЦК КПСС за подписью видных русских писателей. Рассчитывали на положительный результат, на то, что аргументы возымеют действие, что бредовым проектам дадут красный свет, — а писателей вызвали в ЦК и побеседовали в кабинете замзавотделом о том, что тревога несвоевременна. Среди подписавших письмо был Сергей Залыгин, Юрий Бондарев, Василий Белов, Владимир Чивилихин... Но, увы... Пришлось известным писателям говорить с трибуны съезда о наболевшем, чтобы услышал весь мир и наши руководители государства не могли уж отмахнуться. И возымело действие. А слово Сергея Павловича Залыгина было заглавным. Хотя Залыгину еще долго пришлось бороться со всемогущим Минводхозом.
Но я отвлек нас от затронутой темы, связанной с "Новым миром".
— В силу того, что Сергей Павлович в последние годы, впрочем как и всегда, продолжал работать как писатель, в силу возраста, болезней он утратил реальное руководство журналом.
"Новый мир", конечно, уже никак нельзя было отнести к патриотическим русским журналам. Он, впрочем, давно был журналом культурологическим, космополитическим, и я далек здесь от каких-то своих оценок. Общемировые ценности... Они топтались там около нескольких имен — Пастернак, Цветаева, Пильняк, их наследие. Они как бы держались одно время над схваткой — такая ироничная, снисходительная позиция. Сергей Павлович уже и не руководил журналом. Его как бы держали-держали, а потом выкинули изнутри коллектива, нашлись там инициативные люди, прагматики. Это такая же история, которая и с Лакшиным произошла в "Иностранной литературе". Помнишь эту историю? Собрали коллектив и выгнали.
Ужасно. Ужасно то, что произошло. Я теперь в "Новый мир" уже и не зайду никогда, не хочу.
— Там, по-моему, и знакомых нам писателей вообще нет.
— Понимаешь, бывает, и нет знакомых, а ходишь по половицам с каким-то благоговением. Так к "Новому миру" и отношусь — великий журнал! — с большой благодарностью. "Живую воду" — мой большой роман — шесть лет никто не хотел печатать. А "Новый мир" напечатал. Никто не хотел печатать роман "Спасение погибших". Никто! А "Новый мир" напечатал. И никто не знает кроме моих друзей Распутина и Белова, что я все написанное всегда приносил в "Наш современник". Но Викулов меня тогда не печатал.
Так и повесть "Прости — прощай" и рассказ "Колокольчик" увидели свет в "Новом мире".
— Но вроде бы "Колокольчик" рассказ из ранних?
— Из ранних, да. И совсем небольшой. Но прозвучал он очень заметно, его даже в Союзе писателей обсуждали. Дело в том, что в рассказе осуждались так называемые писательские "десанты".
Грешно сейчас все это осуждать, но у меня тогда был такой юношеский пафос.
Так вот, мне по-человечески очень жаль Сергея Павловича Залыгина. Мы недавно были у него с Валентином Распутиным в Переделкино, долго говорили. Он болеет, был слаб еще, но сохраняет четкую ясность ума и умеет держать себя, как человек гордый. Но ему очень горько, как бы ему ни хотелось гордиться. Видно, что это "демократическое" хамство он очень тяжело переживает.
Живет он вдвоем с женой в очень скромной даче, которую сам купил, никто ему ничего не давал от Литфонда...
...
Вот тоже интересный, но смешной вопрос задаешь: полемист ли я?
— А что, мне кажется, немаловажный вопрос, давай его коснемся.
— Ты говоришь о конференции по исторической прозе, а я ведь еще на Всемирном русском соборе выступал, посвященном здоровью общества. И сказал: болеть-то хорошо, болеть-то полезно. Чем задел всех старцев...
Но тот задор полемический, могу сказать, он от юности остался.
Я прошел комсомол у себя на родине, и в районе не осталось трибуны, с которой я бы не обличал имеющиеся недостатки. Я прошел партию и везде избирался секретарем или в партбюро, то есть был мужчиной пассионарным, активным, но это закончилось для меня — я отлично помню это — лет в сорок. Я стал уходить в своеобразное подполье, не в прямом, конечно, смысле. Это было начало самоанализа и затем приход к церкви. Это год ближе к юбилею Куликовской битвы. Тогда я начал исповедоваться, причащаться. Это и понятно: у меня мать верующая, иконы всегда в доме, как-то всегда тянулся в эту сторону. Да и в институте, мы тогда жили в общежитии, которое находилось в Лосинке, часто ездили в Сергиев Посад. Меня всегда тянуло заходить в церковь. И вот еще что: мы же в студентах все годы были в дружине. Какие уж там мы имели привилегии в комсомоле и в партии — сплошные обязанности, вот и дежурства в дружине этой. А агитационные выборные кампании?
Вот и вспоминаю: на Пасху подопьют ребята, а милиция смотрит на них сквозь пальцы, они к старухам пристают, хамят. А мне вот, считаю, повезло, что я не среди них был, а в дружине, как бы бабушек этих оберегал от хулиганов... Видел, какие они — их хоть жги, на куски режь, а они от своего не отступятся, идут за Христом...
Может быть, поэтому чувство задора, полемичности в определенный момент уступило место самоуглубленности: сам-то какой — взгляни на себя...
Поэтому выступления, о которых ты вспомнил, это не желание вступить в полемику, лишь желание высказать то, о чем думаю, не более.
Вот и теперь в "Русском доме" (я сейчас очень уважаю этот журнал) у меня идет статья о "Серебряном веке" — я в ней как бы отвечаю на письмо одной учительницы русской литературы. И вот, наверное, опять кое-кому будет неприятно это читать. Потому что привыкли говорить о "Серебряном веке" с придыханием, с восхищением. А я говорю о сатанизме, о дьяволиаде этого "века", о чудовищных антиправославных стихах даже Блока, даже Есенина, даже Гумилева, не говоря уж о всей этой братии: о супружеской паре Мережковский-Гиппиус и многих других. И о Брюсове, и о Бальмонте. Хотя зачем мне вступать в полемику, какой смысл, какой задор? Я так рассуждаю: никого не собираюсь обращать в свою веру. Вот ведь в Санкт-Петербурге как мне горько было, я ведь с большинством из этих писателей, собравшихся там, на пленуме, знаком по 20-25 лет, а я не понят. Как же так? Горько было, я даже в тот же день уехал с пленума, из Ленинграда, на каком-то поезде часа в два ночи.
— Ну, уехал — это жест.
— Не жест. Это горечь такая. Думаю: что я еще что-то буду говорить, кого я еще буду убеждать, уж давным-давно сказал в интервью, в "Литгазете" тогдашней, что все мы копошимся у подножья прозы Пушкина. Мне говорили: вот ты копошишься, а мы стоим. Так и тут у меня похожая мысль пришла: давайте оставим мысль написать совершенное произведение, грешный человек не способен на это. И вот это почему-то задело. Ведь все мастера, стилисты и прочее.
Так и с выступлением об исторической прозе, когда на меня набросились Проскурин, Личутин, Балашов и другие. Личутина-то я люблю и буду любить, но ведь в самом деле: историческая проза — это фантастика наоборот. Ведь почему писатель заставляет высказывать свои мысли царя и архиерея? Как так, ведь это же вранье?! Это реконструкция, фальшивая реконструкция действительности. Череп можно реконструировать и то с определенной долей натяжки, а тут реконструкция мышления. И не хочу я быть полемистом, сама жизнь меня уберегает от споров, уводит меня в уединение. Я преподаю в Лавре, там у меня келья, где скрываюсь. Нет, не скрываюсь, не так сказал: там я работаю, в библиотеке. Там много работы.