Author: Владимир Крупин
Title: ВИНОВАТЫ ЛИ РУССКИЕ ПИСАТЕЛИ? (Беседует Николай ГОРБАТОВ. Начало в № 16)
No: 17(47)
Date: 5-11-2000

     
     — Помогать писателям, значит — помогать литературе?
     — Конечно. Я вспомнил, были в свое время стипендиаты колхозов и предприятий — молодые писатели.
     — Запомнилась мне твоя фраза, сказанная когда-то, что я, мол, счастлив, что не имею никакого отношения к совещаниям молодых писателей, в том смысле, что никогда в них не участвовал.
     — Правда, "руководил" много. Вел семинары.
     А вообще когда-то очень хотел участвовать, очень хотел, но ведь не посылали и не приглашали.
     И хорошо. Ведь когда молодой, ты приходишь на совещание, раскрыв глаза, готов подчиняться влиянию. Вот что опасно. Представь себе, что ты к какому-нибудь гаду попался. Попался к какому-нибудь писателю, который бы повернул меня навсегда, повернул бы мое мышление в другую сторону. Я знаю, например, парня, он мой земляк — Павел Маракулин, поэт, так вот, его навсегда искалечили в Литинституте Сельвинский и Светлов. Сельвинский — чрезвычайно самовлюбленный человек формального подхода к поэзии, а Светлов — человек-то хороший, но тоже нерусской направленности. И вот внушили молодому человеку, что он гениален и все такое, испортили парня.
     — И что?
     — Как что? Вот и пишет все жизнь стихи "под Киплинга". Но этот пример я привел к тому, что не участвовал в совещаниях и не учился в Литинституте. Вот мне всегда нравился рассказ Виктора Астафьева, как он был на совещании молодых, и вот его расхвалили, размахивая руками, вознесли до небес от восторга души, были молоды ведь, и такие вещи всегда озвучивались еще звяканьем посуды. А он говорит, что пришел в свой номер, и словно ангел подсунул в тот момент "Капитанскую дочку". Прочел и понял: все в порядке. В том смысле, что увидел — что на самом деле гениально.
     Мне очень нравится этот рассказ, я его даже два раза себе приписал по нескромности.
     А молодые, надо сказать, приезжают — и все гении. Я помню столько таких совещаний и семинаров, столько таких ребят...
     — А что-то ты не говоришь о своих учениках?..
     — Да ведь в том-то и штука, что не слишком это удобно.
     — Как так? Ты ведь имеешь своих учителей в советской литературе, и у тебя должны быть свои ученики, тем более что немало вел семинаров молодых, работал в Литинституте.
     — Как тут скажешь? Вот, например, Лайков, он у меня в литинституте учился, может быть, он да еще два-три человека.
     А он ученик, прямой ученик.
     — А знают его?
     — Знают. Он сейчас повесть написал "Гуляй, Украина!" о национализме на Украине, он там живет.
     А какое-то влияние я, возможно, оказывал на многих.
     — Наверняка есть писатели, которые тянутся к тебе как к старшему.
     — Есть. Александр Трапезников, Михаил Попов, Юрий Козлов. Я думаю, ко мне очень хорошо относится Саша Цыганов, Александр Громов, Николай Переяслов. Много! А по провинции сколько людей!
     — Козлов у тебя учился или просто читал тебя?
     — Читал. Я ведь с его отцом был знаком. Сказал ему как-то: вот твое лучшее произведение. Вильям Козлов, я с ним был знаком давным-давно.
     В Иркутске, в Вологде сколько молодняка! А в Кирове! В Кирове, наверное, не осталось ни одного человека, кому бы я не писал предисловия или рекомендацию в Союз писателей.
     Но что ж делать, все-таки, как обычно, литература очень уж проходной двор. Мелькнет лицо, задержишься на нем взглядом, поговоришь вроде, а он убежал.
     — Но мы-то и должны говорить о советской литературе, о русской, хороши ли, плохи приметы, но они наши, свои. Не о французской литературе, не об американской или африканской — ведь там все другое.
     — Другое, да. А у меня, скажем, кроме Литинститута, было 10—15 семинаров молодых. И это надо умножать на 15. Значит, это человек 150 прошло, а рукописей-то я прочитал тысячи, а писем сколько написал, предисловий, рекомендаций — все на тысячи идет счет. Это все невидимые миру слезы. А телефонных разговоров сколько о приеме, а участие в заседаниях Советов по работе с молодыми, в работе приемной комиссии, а рецензий сколько!
     Рукописи, конечно, горят. У меня ведь два пожара было, последний раз квартира выгорела полностью.
     — Это когда ты жил в Текстильщиках?
     — Там частично выгорела. А тут, в центре Москвы, сгорела в 92-м году, 9-го января: и книги, и иконы, и рукописи, и картины...
     — Поджог был?
     — Да, подожгли. Но я не стал этим заниматься.
     — Могу предположить, что это был один из всплесков борьбы демократов с русским национализмом. Так?
     — Да, время очень тревожное. Тогда, кстати, у меня вышло сразу несколько работ: "Мы без России — пыль придорожная", "До чего, христопродавцы, вы Россию довели", потом была работа "Русские в России" (конспект повести), еще кое-какие. Как один старший товарищ говорит — это тебе орден за все... А по православному истолковывая — это "кого Бог любит, того и наказывает". Поэтому, конечно, возвращаясь к советскому периоду, надо сказать, что там была налажена система наставничества. Вот я, скажем, был в семинаре Сергея Павловича Залыгина. Было Всесоюзное совещание молодых рассказчиков, громкое мероприятие 1976 года. Там одно крыло возглавлял Юрий Трифонов, а другое — Сергей Павлович Залыгин. И потом еще долго мне Битов говорил с Маканиным: ну ты пиши рассказ о совещании "Пожар-76", а то мы напишем. И надо бы написать.
     Так что правильный вопрос о том, что Союз писателей был организацией мощной, богатой, но бюрократической. Ты спрашиваешь, можно ли было ее усовершенствовать, не ломая?
     Какие-то попытки были. Но вместе с тем это организация, которая должна иметь аппарат. Литфонд — менее бюрократическая организация, но тоже должна иметь аппарат. Но все-таки она — творческая организация. Помнишь, все эти секции творческие бесконечные, бюро, в том числе и по работе с молодежью. Это уже не были бюрократические образования.
     — Встречи, обсуждения, споры...
     — А раз организация богатая была, то могла провести большое совещание в Дубултах, например. Могли выехать, могли вызвать. А командировки творческие! Я бесконечно благодарен Юрию Николаевичу Верченко, покойному, в ту пору оргсекретарю “большого” Союза — когда лозунг прозвучал: "В народ, в народ!" — и я командировку попросил творческую на полгода к себе на родину, он меня в эту командировку охотно отправил. Я, конечно, шесть месяцев там не был, но мне заплатили за шесть. Вот ведь — всю жизнь нужда преследовала! Рублей по сто пятьдесят мне заплатили, да еще дорогу до моего родного Кирова туда и обратно — разве этого мало? Так что такого рода командировки случались редко, но ведь это было настоящее подспорье, как помогали!
     — Ты, кстати, в разговоре, который проводил Союз писателей России об исторической прозе, сказал, что нас, советских писателей, из дворцов переселили в хижины, с неба вернули на землю, и это не так плохо, в том смысле, что должны нас нацеливать на самую серьезную, а не конъюнктурную работу.
     — Советская литература была делом государственным, в определенном смысле частью идеологической работы. И то, что она была не благодаря, а вопреки — это тоже хорошо известно. Все секции были организованы по партийному методу. Вот секция военно-патриотической литературы, вот рабоче-крестьянская, вот тут Алексин—Михалков — детская, а тут молотобойцы рабочей тематики. Поэтому все было управляемо.
     — Беда в том, что эти самые "управляемые" писатели, о которых заботились, подкармливали, когда пришла пора, не помогли стране, не помогли советской власти, когда все рушилось.
     — В прямом смысле так, они способствовали развалу. Вот я упомянул Алексина, он живет теперь в Израиле. Такие, как он, это одно. Но была вторая вина, мы теперь не говорим об официальных писателях, им все равно, как говорил Розанов, "что мясом торговать, что пьесы писать", вроде Боровика такие, но здесь еще вина прекрасных русских писателей, так называемых деревенщиков, которых очень много переводили на Западе, было огромное количество книг у Белова, у Шукшина, у меня много книг выходило, но беда в том, что нас представляли как...
     — …борцов с советской властью...
     — В прямом смысле. Вот, дескать, смотрите, как у них старухи умирают, какое пьянство, и так далее. А как демократы завоевали власть, нас сразу перестали издавать, выкинули, мы стали не нужны.
     — Но в чем тут вина?
     — А вина в том, что мы не были воцерковлены и не видели идеала, чтобы говорить народу: спасение в воцерковлении! Но тогда бы мы вызвали еще большую ненависть.
     — Растолкуй, пожалуйста, этот термин — воцерковление.
     — Переступить церковный порог, начать исповедоваться, причащаться, понимать, что все от Бога, что жизнь вечна, что мы живем временно на земле.
     И по всему этому я тогдашний Союз писателей вспоминаю с благодарностью и вместе с тем, может быть, с некоторой досадой.
     — Подожди, так получается, что годы твоего секретарства полностью совпали с периодом перестройки?
     — Да, это с 1986-го и до 1991-го.
     — Значит, ты один из тех, кто отдал бразды правления в СП СССР после трагического августа 1991-го демократам?
     — Евтушенке. Они не изгнали
      меня из секретариата, и Евтушенко долго меня мордовал, надеялся, что я останусь в секретариате.
     Интересно, что потом Бондарев на меня обижался, Борис Романов, мир его праху. Но ведь я приехал из Коктебеля уже к пленуму. Они, наши товарищи, уже забаррикадировались в помещении Союза писателей РСФСР на Комсомольском, а я приехал к ночи, пришел к утру, как положено, не зная, что они забаррикадировались, спасая здание Союза, которое Евтушенко и его компания хотели отобрать с помощью определенных молодчиков с мандатами префекта Центрального округа господина Музыкантского.
     А выехать из Коктебеля и приехать раньше я не мог. Это в ночь на 31 августа.
     Пришли наши с Комсомольского... Вел Евтушенко. Подпрыгивал там Оскоцкий, Николаев.
     И наши товарищи пришли, кто-то выступал, и я записался.
     А когда собрание покинула часть писателей русских, Бондарев говорит: а вы что? Но я-то не выступал, сказал я. Выступил — тоже ушел.
     Они тогда исключили Распутина, Бондарева, Алексеева, Проскурина, Иванова. А я вышел через три дня, заявил об этом официально. Евтушенко же все думал, что я останусь.
     Кстати сказать, Куняев тоже остался выступать. И где-то должна храниться стенограмма выступлений.
     — История все рассудит. Но как дальше складывались дела в Союзе?
     — В нашем или “большом”? В “большом” власть захватил восточный человек Тимур Пулатов. Вот и все вкратце.
     Евтушенко был слишком великим, его звала Америка. Чтобы он возился тут со всеми делами, бумагами, расхлебывал все, что заварил?.. Зачем?.. Но потом ссоры и споры начались по разделу имущества. И Евтушенко посадил руководить всем Тимура Пулатова, прописку пробил, дал ему квартиру. Но Пулатов его перехитрил и выкинул. Пулатов ведет политику вряд ли русскую, но в то же время и писателей-демократов не устраивающую.
     Жалко все это. Но его поддерживает Средняя Азия. Он человек очень властный. Он сам, что называется, с утра до ночи работает, и люди у него бегают.
     Выходит вот бюллетень, как и прежде, — семинары, совещания, собрания, советы, столько их, что не хуже, чем в былые времена. Так что на собрании Пулатов так отчитается...
     Я недавно с ним ездил в Болгарию, он много интересного рассказывал, про все закулисные дела и прочее... Я ему говорю: так ты пиши...
     — Он человек не без юмора?
     — Да. Он говорит мне: "Ты начнешь что-нибудь говорить против Черниченко или еще кого-то, про тебя скажут: вот антисемит, а про меня так нельзя сказать — я не русский". У него, видно, есть подпитка финансовая, аренда, может быть, помогает, он ремонтирует дом этот, памятник.
     
*           *           *

     
     — "Сороковой день" — это единственная повесть, которая у меня пошла сразу, я ее закончил в апреле, и в этом же году она пошла. Правда, претерпела огромную правку и сокращения огромные. Я был очень благодарен Юрию Селезневу, заместителю главного редактора журнала, за публикацию, но она была так кастрирована, что мне было горько, и никакой радости от публикации я не испытывал. Однако она почему-то вызвала взрывной интерес, ее стали читать на "Немецкой волне", на "Голосе Америки" как правду о России, это вызвало шум наверху, меня потянули на ковер в ЦК, приказали повесть обсуждать, устроили обсуждение в "Литгазете", там целая полоса была. И в "Нашем современнике" не могли мне простить фразу, которую я совершенно искренне сказал, что поторопился с публикацией. Вот, мол, его напечатали, а он тут же начинает капризничать: "поторопился", понимаешь. Но я абсолютно искренне признал, что произведение несовершенно.
     — Не могли простить, что ты как бы покаялся.
     — Как бы бросил под колеса. Но исторически я оказался прав. Ведь эту повесть я писал, чтобы начать писать роман. Я думал: вот я привез все блокноты, я выпишу из них все приличное, выкину, сожгу все и расчищу себе путь. И застрял на этих письмах. Мне показалось это таким легким жанром необычайно. Я вообще ничего никогда не переписывал, и тут сразу молотил на машинке. Вот так обнаглел. С такой легкостью я написал, и тут вдруг такое внимание огромное. Мне даже неудобно было, всегда стеснялся этого внимания. Поэтому, ну что постановление... Потом таскали меня к Зимянину, секретарю ЦК. Он отнесся...
     — С трудом представляю тебя и этот разговор в огромном кабинете. Михаил Васильевич — очень милый в общем человек.
     — Да, очень. И вот часа полтора разговор, мне даже стыдно стало, что такой государственный человек тратит на меня время, девицы с высшим образованием дважды приносили чай.
     — О чем разговор-то шел?
     — Он о себе рассказывал. Как партизанил, как с Машеровым дружил. Потом он же мне орден вручал в Кремле, когда при Черненко очень многих наградили.
     — В том числе тогда появились и новые Герои Социалистического Труда.
     — Многих тогда наградили. Помню Ахмадулину. Лариса Васильева тогда орден получила, сказала: лучшее украшение на женской груди — это орден. Этот орден у меня украли потом.
     — Это единственная твоя награда за литературный труд?
     — Нет, меня Патриарх наградил очень высоким орденом — Святого благоверного московского князя Даниила — за то, что я был в первом совете по воссозданию храма Христа Спасителя. Это вообще слава Богу, что не забыли.
     — Вот и давай сегодня коснемся этого вопроса, потому что всю славу теперь московским властям передали, а проблему-то писатели подняли в "Литературной России".
     — Это было в 1988 году. Мы собрали тогда совет фонда: Солоухин, Свиридов, я, Лощиц, Эдуард Володин — вот первый состав совета.
     — Помню, мы с товарищами по редакции какую-то сумму тоже перечислили, радовались к причастности большому делу. Тогда объявляли, что очень солидная сумма по стране на счету фонда собрана, но ее, к сожалению, тоже съела инфляция, то есть государственная реформа.
     — Снова полная вина государства. По вине государства взорвали — было бы исторически справедливо, если бы за счет государства и восстановили бы. А мы собрали уже треть необходимой суммы. И инфляция! То есть снова государство обязано восстановить. Помню, в Чистом стояли ящики, они были полны золотыми кольцами, перстнями, это были все народные средства.
     А то когда Марки Захаровы туда вступают, Ростроповичи со своими оркестрами играют мелодии, всякие певцы туда заскакивают, Кобзоны, он ведь депутатом сейчас стал. И вот крутится там вся эта шушера!
     — Что значит, "в Чистом стояли", что такое "в Чистом"?
     — Резиденция Патриарха. Ящики для пожертвований. Чистый переулок. И поэтому надо считать, что восстановление делается народом, а то, что государство принимает участие, то оно просто искупает вину свою. И то, что нас не забыли, первых, это очень радостно. А то ведь вытолкали отовсюду.
     Но Патриарх-то не забыл, это другие забыли. Так что есть справедливость.
     — Как себя чувствовал, когда ругали? Больно было?
     — Я так скажу: когда хвалят, то хуже. Когда ругают, то обидно, но работать хочется, а когда хвалят, работать меньше хочется. Поэтому всегда в жизни полезнее и благотворней действует критика.
     
*           *           *

     
     — А вот вопрос о журнале "Москва". Когда я шел в журнал "Москва", честно скажу, я не очень-то рвался. Я могу честно сказать, что хотел стать редактором "Нового мира". Это 1986—1989 годы. Карпов хотел видеть во мне преемника, готовил меня на свое место.
     Но пришел Залыгин, а Карпов говорит: Сергей Павлович пожилой, поработает года два, потом ты эстафету примешь. Но Сергей Павлович пришел навсегда. И тогда на меня стали нажимать Михалков, Бондарев, Распутин, Белов — все те люди, которых я уважал, все стали на меня нажимать, чтобы я шел "на "Москву"". И сам Алексеев сказал (так он сам говорил мне по крайней мере), что он назвал меня преемником. Хотя другие говорили, что он назвал Олега Михайлова и Анатолия Ланщикова. Очень достойные личности, они были у меня в редколлегии, и сейчас я сохраняю с ними наилучшие отношения.
     И я пришел сюда — сознательно говорил на секретариате Союза писателей — на два года. Это публично было сказано Бондареву. А пробыл я почти три года. И ушел. Совершенно сознательно привел сюда Бородина, на зав. прозой, потом замом сделал, потом предложил Союзу сделать его главным. Секретариат был против, но помогли опять же Распутин и Романов. И я очень рад, что именно он пришел, потому что пришло такое время — жестокое, бессовестное. Вот такая разница между мною и Бородиным. Я всем верю, а он никому не верит.
     Точно тебе говорю. Меня очень легко обмануть. Я доверчивый человек. Это черта христианская, но для поста главного редактора, может быть, и отрицательная.