Author: Алексей Оболенский:
Title: “БЕЗДНА НА ВОСТОКЕ” (Беседа с Владимиром Бондаренко)
No: 17(47)
Date: 5-11-2000

     
     — Алексей Львович, у нас, в России, широко известна княжеская фамилия Оболенских, сегодня много появилось и мнимых Оболенских, хвастающихся своим знатным происхождением. Вы сами себя кем ощущаете в душе — князем, ученым, художником, филологом, эмигрантом, французом, русским? Или вы настолько гармоничный человек, что все ощущаете своим, ни от чего не отказываетесь?
     — В нашей семье никогда не кичились своим княжеским происхождением, ценили людей за их знания, за опыт, а не за титулы. Мы, Оболенские, — демократы. В первую очередь я себя ощущаю художником. А уж о том, что я — князь Оболенский, вспоминаю редко-редко, может, на семейных посиделках. Я знаю, что в России сейчас любят этим кичиться, не понимаю — зачем? Еще занимаюсь церковным пением и русской литературой, и все-таки живопись и скульптура — прежде всего. Я по образованию — филолог, профессор Ниццкого университета, поэтому занятия русской литературой хоть и отвлекают меня от живописи, но они меня и кормят. Если бы была возможность, я бы с удовольствием занимался только одним художеством. Может, у меня не хватает смелости или пробивной силы? Мое пение органически связано с художеством, я не отделяю его от своего творчества, а филология — это уже работа. У нас в Ницце маленькое отделение славистики, поэтому приходится преподавать все: и русский язык, и литературу, и историю.
     — Вы специализировались на каком-то периоде русской литературы?
     — Поскольку я очень люблю и занимался творчеством Венецианова, его эпохой, его кругом, я и в литературе взял близкую Венецианову эпоху.
     — Ну а когда, Алексей Львович, вы ощутили себя художником? Когда по-настоящему увлеклись живописью?
     — Я знал, что я — художник, с раннего детства. У меня было не увлечение, как у многих детей, а определенная одержимость. У иных детей такая одержимость со временем бесследно исчезает, а у меня не исчезла. Потом помогли и окружающие меня люди, поддержавшие мое увлечение.
     — А где вы родились, где выросли?
     — На юге Франции, в деревушке Ля Фавьере. После революции там жило много русских. Те места напоминали Крым, они были мало заселены, там жили тогда рыбаки и виноделы. Было дешево и напоминало Россию, там обосновалась целая колония русских. Можно целую повесть об их жизни написать…
     — Вот и расскажите две странички из этой повести, как ваша семья попала на юг Франции?
     — Знаете, Владимир Григорьевич, это целая сага. Мой дед Владимир Андреевич Оболенский был общественным деятелем, депутатом первой Думы, членом партии кадетов. В годы гражданской войны он был членом Временного Крымского правительства в период правления барона Врангеля. Естественно, он был вынужден покинуть пределы страны, тем более что старшие его сыновья, мои дяди, воевали в Добровольческой армии, моему отцу было тогда 14 лет. Вообще-то мы все родом из Петербурга, но дед часто бывал в царское время в ссылке, ему запрещали жить в столицах. Одни дети родились во Пскове, другие — в Симферополе, как, к примеру, мой отец. Так что мы — природные крымчане, а мой прадед Владимир Карлович Винберг был еще и крупнейшим виноделом Крыма… Вот из Крыма мой дед с маленьким отцом и перебрались во Францию, сначала в Париж, где дед собирал долго всех своих сыновей и дочерей. Удивительно, что все восемь выжили и разными путями оказались во Франции, хотя кто-то из них и был арестован Чека. Тут очень помогло то, что дед в многочисленных ссылках успел перезнакомиться со всеми политиками всех направлений, в том числе и с лидерами большевиков. В его доме во Пскове печатались номера ленинской "Искры". Он был знаком с Владимиром Ильичом и приютил его во Пскове. Вот когда понадобилось спасти свою жену и детей, попавших в трудное положение, достаточно ему было обратиться к Владимиру Ильичу, чтобы тот дал резолюцию: прекратить дело и выпустить семью Оболенского.
     — Получается, что вы из той ветви рода Оболенских, которая боролась с царизмом. А что значит для вас род Оболенских? В Европе и Америке сегодня родовитость фамилии почти ничего не значит, князья работают бухгалтерами, бароны — мелкими клерками. В России сейчас вспыхнул интерес к прошлому, в том числе и к прошлой родовитости. Новорусские спекулянты покупают себе звания, придумывают родословные… Но есть же и гордость за свою славную фамилию? Гордитесь ли вы принадлежностью к роду Оболенских? Интересуетесь ли историей своего рода?
     — История Оболенских известна. Написаны целые тома. И слава Богу. Они стоят на полке, если нужно — всегда полистаю. Но ни я, ни мой отец, ни мой дед не придавали своему званию решающего значения. Не выкинешь же то, что есть, но и не более. Мой дед Владимир Андреевич не смущался своего происхождения, но знал и ответственность русской аристократии за положение народа. Не считал, что русская аристократия играла в русской истории всегда лучшую роль.
     Мать моя уже из другой среды, она — обрусевшая армяно-черкеска, Елизавета Георгиевна. Они нашли друг друга здесь, во Франции, и скончались здесь, в той же нашей уже фамильной Ла Фавьере.
     — Вы и акварелист, и живописец, и пейзажист, и маринист, теперь еще и скульптор. Меня поразила ваша размашистость поисков, ваша разножанровость. С чего вы начинали, кто ваши учителя, как менялись ваши пристрастия?
     — На эти вопросы не так легко ответить. Скульптурой я увлекся позже, а начинал я с живописи. Масло, акварель, потом росписи по дереву. Стал подбирать в море дощечки и писать на них. Это уже был переход к каким-то скульптурным формам. Затем приобрел свою печь и стал сам "выпекать" свои скульптуры.
     — Вы — человек моря, этакий герой Александра Грина. Ходите по берегу и собираете выброшенные морем причудливые обломки досок, бревен, фанерок. Кто вас натолкнул на это?
     — Во-первых, Владимир Григорьевич, не забывайте, я всю жизнь жил у моря. Это как вид спорта — собирание даров моря. Море приносит неожиданности, и тут нужен глаз художника, чтобы увидеть в выброшенном штормом обломке мачты готовую трагическую скульптуру. Впрочем, в детстве было не до романтики. Мы, когда жили в Фавьере, постоянно таскали домой огромное количество дров на обогрев жилища. Дров, выброшенных морем. Море нас грело, море нас питало, кормило. Отец был прекрасный рыбак, у нас был баркас, и мы постоянно выходили на промысел. Море для меня — это Фавьер, это рыбацкий промысел, это вся жизнь. Еще в детстве я заметил, как мой учитель в искусстве — прекраснейший художник Федор Степанович Рожанковский собирал на берегу обломки дерева и что-то мастерил из них. Вот и я стал со временем выискивать глазами необходимый для работ материал. Кстати, в нашем доме в Фавьере почти вся мебель была сделана моим отцом из досок, выброшенных морем. Это были иногда уникальные доски редчайших пород — африканское дерево, красное дерево из разбитых когда-то кораблей. Надо уметь увидеть! Но есть глаз потребителя, глаз плотника — и есть глаз художника. У нас дома всегда что-то лепили, что-то рисовали. Отец собирал какие-то коряги и что-то лепил, дядя у меня был художник, скульптор.
      Почему я люблю эти морские обломки? Они же годами обрабатывались самим морем, плыли по волнам, терлись о песок, бились о скалы, они обретали свою волшебную форму. Руками человек даже сегодня не может добиться того, чего добивается море. Механическая шлифовка — это не то.
     — Вы часто упоминаете своего отца. Кто он был?
     — Мой отец из-за революции не успел закончить гимназию и попал восемнадцатилетним юношей на Запад. Мы все в эмиграции думали, что большевизм — нечто временное, сидели годами на чемоданах. Потому мой дед и не отдал своих младших детей в лучшие технические западные вузы, а отдал в Праге в русскую гимназию и в Русский университет. Думали скоро вернуться в Россию. А это русское образование филологическое на Западе никому не понадобилось. Поэтому после пражского Русского университета мой отец во Франции записался в университете в Монпелье на ускоренные курсы агрономов. У него был маленький клочок земли в Фавьере, и он занимался выработкой вина, как окружающие нас французские крестьяне.
     — И все-таки, вы, Алексей Львович, не сказали, кто были ваши учителя в искусстве? У кого вы учились? Какую живопись любили: русскую, французскую, голландскую?
     — Я с детства окружен был художниками.Как я уже говорил, один из братьев отца был скульптором по дереву, и очень неплохим. В Фавьер приезжало на лето много русских художников, была какая-то художественная жизнь. Там бывали Ларионов, Гончарова, Мари Лорансен и многие другие… Потом был у меня такой учитель: крестьянин, винодел, художник-самоучка Александр Труен. Я с ним дружил долгие годы. Во мне он видел если не ученика, то продолжателя, еще одного увлеченного искусством человека. Мне он всерьез говорил об искусстве, что не мог сказать даже в семье, которая смотрела на его забавы, как на чудачество. А я его слушал, и он очень на меня влиял. Такое же огромное влияние на меня оказал друг нашей семьи Федор Степанович Рожанковский. Он был старше моих родителей, знаменитый книжный иллюстратор, для меня он был равен Саше Черному и Корнею Чуковскому, которых иллюстрировал. Он жил с нами в Фавьере, затем переехал в Америку, но приезжал к нам каждое лето. У нас с ним очень дружеские отношения, хотя он мне годился в дедушки. И он всегда с большим интересом смотрел мои работы, он был моим главным вдохновителем. Даже дачу свою он также расписал всю и снаружи, и изнутри, вот и я то же самое сделал со своим домом. От него пошли у меня росписи.
     Ну и конечно же — музеи и храмы. Объездил всю Италию, постоянно ездил в Париж. Знал уже всю мировую живопись. Родители меня еще в детстве возили по городам Франции. Изумительные старинные мастера, великолепная готика, которой я восхищен. Позже знакомство с современной живописью, с русским авангардом, с Марком Шагалом...
     — Вы когда родились, Алексей Львович?
     — В 1945 году.
     — Мы почти сверстники. Я — в начале 1946-го. Так получилось, что на меня в юношестве тоже сильно повлиял Федор Степанович Рожанковский. Я тогда жил в Ленинграде, увлекался русским авангардом, сблизился с кружком филоновцев, со Стерлиговым и Татьяной Глебовой, был своим человеком у Евдокии Николаевны Глебовой-Путиловой, сестры Филонова, дружил с Женей Ковтуном, позже погибшим искусствоведом из Русского музея, и через каких-то знакомых вышел на Федора Степановича. Мы стали переписываться. А вы же знаете, в каждом письме он еще и рисовал изумительные свои детские рисунки…
     — Да, он всегда свои письма разрисовывал, узнаю Федора Степановича…
     — И для меня, молодого исследователя литературы и искусства, были очень важны его письма, его советы, его взгляд на историю России. Позже он передавал и книги свои через какую-то родственницу. Замечательный и почему-то совсем забытый художник. Вот давайте и вспомним о нем и его иллюстрациях…
     Теперь хочу спросить о ваших встречах с Марком Шагалом. Вы же, как я знаю, три года работали вместе с ним над его мемуарами, над второй книгой, — где она? Вышла ли в свет? В чем заключалась ваша работа?

     — Наша встреча произошла совершенно случайно, хотя мы и жили поблизости. Тогда во Францию собиралась приехать Белла Ахмадулина с мужем. Я с ними не был знаком. Зато через Рожанковского мы были знакомы со Степаном Татищевым. А Степан работал тогда советником по культуре в посольстве Франции в Москве. Вот Степан Татищев и позвонил одной нашей общей знакомой в Ницце — кто бы мог принять у себя Беллу Ахмадулину с мужем. Мол, денег у них нет, а хотят отдохнуть в Ницце. Эта знакомая, пожилая дама, сама не могла уже принять их, она позвонила нам. Мы любезно согласились. Интересно все-таки, русская поэтесса. Ну и приехала Белла Ахмадулина с мужем, и остановилась у нас, в этом доме, где мы сидим. Не буду о ее пребывании больше ничего рассказывать, но в один прекрасный день она попросила меня подвезти ее к Марку Шагалу, с которым хотела познакомиться. Я согласился, мне было интересно увидеть живую легенду. Была такая непринужденная светская встреча, и жена Марка Шагала Вава сказала, что хорошо бы Белле Ахмадулиной остаться здесь и поработать с Марком Захаровичем над второй книгой мемуаров. Это не было деловое предложение, скорее этакая любезность, мол, вы бы с вашим русским языком так могли бы нам пригодиться. На что Белла Ахмадулина живо отреагировала: она-то уже через два дня возвращается в Москву, а почему бы Марку Захаровичу не поработать с Алексеем Оболенским, филологом, прекрасно знающим русский язык? Тут все и заметили меня, до этого никто и внимания не обращал. Мол, шофер случайный подвез, сидит скромно, ждет конца встречи… Мы быстро договорились. Я стал ездить два раза в месяц в течение почти трех лет. Писал Марк Захарович все по-русски. Он был не совсем грамотный, впрочем, ему это и не требовалось. Причем он не был грамотным ни на одном языке. Хотя болтал и по-французски, и по-английски. Но писал только по-русски. Передо мной на стол вываливались огромные кипы клочков бумаги, какие-то тетрадки, какие-то письма. Все это надо было прочесть и выстроить композицию. Затем отобранное отредактировать. Многое отбрасывалось за ненужностью самим Шагалом, всякая ерунда случайная. Я довел редактирование мемуаров до конца, но никогда это не было опубликовано нигде, ни на каком языке. Все знают первую книгу, но мы-то работали над второй. Где она? Уже давно умерла и Вава, я даже не знаю, где что хранится. Я, естественно, себе никаких копий не делал.
     — Ваши отношения со знаменитым художником не повлияли на вашу живопись?
     — Я бы не сказал, что на меня
     как художник повлиял Шагал. Было очень интересно и забавно жить бок о бок с такой знаменитостью. Я работал в его мастерской, где и он сам в это время работал. Там были огромные столы, и эти столы были завалены его работами. Над мемуарами Шагала я работал у себя дома и привозил каждый раз уже готовый материал. А проводил в мастерской Шагала по несколько часов. Мы делали какие-то уточнения по мемуарам, а потом я просто перебирал его папочки с работами, рисунки, эскизы. Я видел все его рисунки витебского периода, мне, кстати, ближе именно такой Шагал, а не красочный, пестрый и обязательно летящий. Конечно, как-то это на меня влияло. На художника влияет вся его жизнь, и три года работы с Шагалом, очевидно, тоже не прошли бесследно…
     — А из русских художников кто повлиял на вас? Есть любимые художники в русской живописи?
     — Самых любимых нет. Очень ценю Филонова, о котором вы говорили, весь русский авангард. Я назову вам Венецианова, но кроме этого художника есть множество других, столь же ценных… Вообще у меня все идет периодами. Когда-то я очень увлекался импрессионистами, а сегодня они меня уже не трогают… В русской живописи сначала я не видел ничего примечательного. Не забывайте, родился я во Франции и с детства пересмотрел лучшие музеи Италии и Франции, в первый раз Третьяковка меня не тронула. Потом я полюбил русский авангард, который тоже знал с детства. Икона — да, несомненно. Но настоящих икон так мало… Много достойных богомазов, но истинных творцов иконы — единицы.
     — А кто такие творцы? Почему люди творят? Вот вы зачем рисуете и лепите? Только для собственного удовольствия? Или вы хотите, чтобы ваши работы видели люди, восхищались, переживали?
     — Вы затрагиваете философский вопрос. Действительно, зачем загрязнять планету еще и своими холстами? Разве их мало? Я думаю так: через меня что-то действует. Я не могу не писать. Не могу не творить. Сам пытаюсь себя ограничить. Смотрю на горы мною сделанного и думаю: хватит, зачем еще? Но потом иду в свою мастерскую и начинаю работать. Я — дудка. И в нее кто-то играет. Вот и все.
     — Так говорил и Сергей Есенин, называя себя Божьей дудкой. Но тут и второй этап. Я — дудка, я это сделал. А дальше? Я храню это дома, сам любуюсь. Или во мне есть еще позыв показать это людям. Не просто показать, но и убедить людей в необходимости моего творения. Когда у вас, Алексей Львович, возникло желание показать свое искусство людям?
     — Идея выставок возникла после того, как я побывал в России. Привез оттуда много зарисовок, я там работал с 1967 по 1970 годы. Объездил все храмы, древние городки. Я тогда был приглашен преподавать французский язык в Москве. Вернувшись через три года, захотел показать увиденное. Я хотел показать лицо России, увиденное мною. Лицо моей России. Выставка была устроена в Ницце, пользовалась огромным успехом, я даже сожалею, все работы раскупили, у меня ничего не осталось… С тех пор время от времени я устраиваю свои выставки в разных городах Франции. Я не думаю, что художники рисуют только для себя. Кто так говорит — лукавит. А когда я перешел к скульптуре, когда на меня просто обрушилось стремление к изображению евангельских сцен, тогда это делалось уже не для себя. Евангельские сюжеты я выставлял всегда в старинных храмах XII-XIII столетия.
     В России я много и хорошо писал в старинных русских городках. В Угличе, Ярославле, на русском Севере, в Вологде. В Ферапонтово, во Пскове, в Новгороде. Северная Русь еще сохранила остатки своего старинного великолепия.
     — А какое место в вашем сердце занимает Россия? Вы же родились на юге Франции, в России впервые появились почти в тридцать лет, вполне можете считать себя укорененным французом. Или вы все-таки считаете себя русским художником?
     — Это опасный вопрос. Почему опасный? Ответить на него так, чтобы выразить полноту моего мнения, почти невозможно. Естественно, Россия для меня — это не просто место, с которым были связаны мои родители. Это моя мистическая родина. Но я укоренился в маленьком местечке у моря на юге Франции. Это моя подлинная родина. Меня тянет на юг Франции, к морским пейзажам, запахам, ароматам этой земли, не в Ниццу и ее курорты, а в деревушку Фавьер, где я вырос, где жили и похоронены мои родители. Но я никогда не забываю и о России. У моего деда Владимира Андреевича был отец Андрей, друг Аксакова, друг Толстого, он все свои усилия приложил на отмену ужасающего крепостного права. До него были в роду нашем и офицеры, и чиновники, а с князя Андрея, моего прадеда, что-то произошло. Мы стали противниками той царской власти. Это касается только нашей ветви Оболенских. Были и другие, крепостники, вельможи, не будем об этом. Мы — от прадеда Андрея до меня, всегда боролись за равноправие, не чурались простого народа, и даже наказывались властями за это…
     — Извините, что перебиваю вас, Алексей Львович. Несколько лет назад я преподавал под Парижем, в Медоне, русскую литературу в католическом колледже и моим коллегой был профессор из Рима, католик Сергей Николаевич Оболенский, он не из вашей ветви Оболенских?
     — Нет, он из других Оболенских. Ведь у нас очень разветвленный род. Я всех даже и не знаю. С профессором Сергеем Николаевичем из Рима я тоже не знаком… Наша часть рода как бы повернулась в другую сторону. Решила взять русскую историю в оборот и постараться ускорить развитие России. Значит, за все перемены я тоже несу ответственность. Я своего деда Владимира Андреевича помню смутно. Мне было лишь семь лет, когда он скончался. Но для меня он остается живой фигурой, в чем-то идеалом. Сейчас, я знаю, в Москве вышла его прекрасная книга из той серии, которую печатал Александр Солженицын. Советую всем любящим Россию прочитать эту книгу. Отчаянная попытка вытащить Россию в мировые лидеры. Такие люди, как мой дед, и связывают меня с Россией.
     — Я думаю, в каждом поколении русских есть немало таких, кто пытается вытащить Россию из бездны. Этим мы и держимся, несмотря на дикую коррупцию, хамство и невежество наглого чиновничества. Если бы таких идеалистов и отчаянных деятелей не появлялось, не было бы и России…
     Вы сказали, что ваш прадед, князь Андрей, дружил с Львом Толстым и Иваном Аксаковым. А вам кто близок в русской литературе? С кем вы знакомы лично? Кого цените из нынешних писателей?

     — Очень люблю Михаила Булгакова. Солженицын сыграл очень большую роль и не только для меня, для всей русской эмиграции. "Матренин двор", "Один день Ивана Денисовича" — это русская классика. Очень люблю "Бодался теленок с дубом". Еще очень ценю Андрея Платонова. Его "Котлован", "Чевенгур"… Сегодня за русской литературой перестал следить. Трудно. Невозможно.
     — Я слышал, что у вас не так давно прошла первая большая выставка в России. И не где-нибудь, а в Русском музее. Каковы впечатления?
     — Выставка состоялась благодаря тому же филоновскому кругу. Как вы знаете, в Ницце жил после революции Павел Мансуров, здесь же, в музее, почти все его работы. И моя жена как раз работала с архивом Мансурова. Когда в Ниццу приезжала замдиректора Русского музея Евгения Николаевна Петрова готовить выставку его работ одновременно в Ницце и в Петербурге, она познакомилась с Зоей, моей женой, потом они как-то заехали ко мне в мастерскую. Евгения Николаевна с интересом посмотрела все мои работы. А потом неожиданно пришло предложение от нее вместе с Павлом Мансуровым показать петербуржцам и мои работы. Это было в конце 1995 года в Михайловском дворце. Я был на открытии, отвечал на вопроы. Устроил творческий вечер.
     — Мечтаете о выставке в Москве? Где бы вы хотели показать свои работы? Что для этого надо?
     — Надо найти реальных людей, желающих устроить эту выставку, способных найти помещение и привезти работы.
     Должен сказать, что каждый раз, когда я показываю свои работы русским, это вызывает большой интерес. Я надеюсь, люди при этом не думают о моей фамилии, а любуются моим творчеством. Недавно было предложение из кругов эрмитажных работников, дай Бог!
     — Может быть, наша публикация кого-то заинтересует и в Москве.
     — Я откликнусь на любое предложение… Я думаю, ценность нас, русской эмиграции, в том, что мы сохранили многое из ушедшей культуры. Скажем, я уверен, в области церковного пения многое бы ушло навсегда, если бы не эмиграция.. Здесь сохранялась традиция исполнения. И мы рады донести ее до России. Я вижу, как осторожно новые русские исполнители перенимают нашу технику исполнения. И прекрасно. Наш Русский ниццкий мужской квартет исполняет церковные песнопения и всегда рад встрече с коллегами из России.
     Эмиграция сохранила и русскую философию. Тогда же, в 1917 году, из России выехала элита. Из почти полутора миллионов человек — тридцать процентов с высшим образованием.
     — Увы, сегодня опять сотни тысяч наших умнейших специалистов уже по другим причинам выезжают за границу. И они-то для России ничего не сохранят… Вы следите за событиями в России? Переживаете?
     — Двадцатый век — век больших испытаний. Мне кажется, при всех бедах, Россия показала, что она не похожа на остальной мир. Россия — не Запад. Хорошо это или плохо, но это так. Россия и не Восток. Это нечто иное. Мой троюродный брат, археолог, говорит, что в древних скандинавских преданиях есть понятие — бездна, и эта бездна — на востоке. Это — Россия. И только русские эту бездну еще как-то удерживают. И никак не погибают. Я бы хотел, чтобы в России перестали смотреть на запад, смотреть на восток, а всмотрелись бы в самих себя. Как это сделать?