Author: Руслана Ляшева
Title: КОРЕШКИ И ВЕРШКИ
No: 11(135)
Date: 18-11-2007

     
     Бунин и Пастернак – два Нобелевских лауреата с такой разной судьбой и совершенно несхожей творческой манерой. Оба писали стихи и прозу, но у Бунина поэзия оставалась в тени его великолепной прозы, а Пастернак даже после скандальной славы с "Доктором Живаго" остался по преимуществу поэтом.
     Любопытный феномен наблюдается сейчас в литературе: корешки и вершки. От метафорического стиля Бориса Пастернака и от пушкински-классически-библейско строгой строки Ивана Бунина проросли две традиции: с одной стороны Борис Рыжий, с другой – Юрий Кузнецов со товарищи.
     
     ТИПА НЕКРОПОЛЬ

     
     Внешне сборники стихов двух поэтов (тёзки – Борисы) схожи.
     Лирика Бориса Рыжего (М., Эксмо, 2006) – "Типа песня" – с названием между именем автора на коричневой полосе поверху и золотисто-коричневой картиной Ван Гога снизу; всё на белом фоне: изящно, с какой-то грустной рыжинкой в тоне. А может грусть пульсирует в дате: пятилетие после самоубийства молодого уральского поэта.
     "Стихи" Бориса Пастернака (М., "Художественная литература", 1966) оформлены тоже в тёмно-оранжевой и коричневой гамме; рыженький сборничек вышел через шесть лет после кончины знаменитого поэта.
     Возможно, меня натолкнуло на внешнее сходство посмертных книжек Пастернака и Рыжего утверждение Дмитрия Сухарева о внутреннем сходстве этих поэтов; старший, дескать, стремился раствориться в простолюдинах, а младший это осуществил: "В незадачливых своих кентах, во дворах и подъездах родного "Вторчермета"... растворился полно, преданно и нежно. Они для него не предмет поэзии, а жизнь и судьба" (статья "Сквозь смех, сквозь слезы", "Независимая", 9 сентября 2004 года).
     Дерзкая, даже, можно сказать, нахальная концепция Сухарева, опрокинувшая иерархию с ног на голову, поскольку превозносившая Рыжего, перещеголявшего, мол, самого мэтра Пастернака, заставила меня углубиться в поэтические миры ("дебри") учителя и ученика, чтобы самой увидеть истину и перевернуть иерархию с головы на ноги – для устойчивости.
     "Сестра моя – жизнь (Лето 1917 года)" – раздел самых гениальных стихов Пастернака; сколько бы ни перечитывать "Плачущий сад", "Не трогать", "Воробьёвы горы", "Как у них", "Елене", "Сложа вёсла", "Определение поэзии" и т.д. в молодости и зрелости, впечатление не меняется: водопад космической творческой стихии. Ещё не разделены духовная и материальная сферы, человек и природа, земля и небо. Поэт, подобно Господу в первый день творения, – трудится с восторгом и вдохновением:
     Здесь пресеклись рельсы городских трамваев.
     Дальше служат сосны. Дальше им нельзя.
     Дальше – воскресенье. Ветки отрывая,
     Разбежится просек, по траве скользя.
     
     Просевая полдень, Тройцын день, гулянье,
     Просит роща верить: мир всегда таков.
     Так задуман чащей, так внушён поляне,
     Так на нас, на ситцы пролит с облаков.
     
     Молодой музыкант ещё переполнен Скрябиным и, переключившись с музыки на поэзию, продолжает импровизировать не на клавишах, а на бумаге. Именно эти стихи ошеломили уральского восьмиклассника, и он бросился им подражать, сломя голову, но копия ведь всегда слабея первоисточника. Рыжему с его кентами, ментами, уркаганами, дружбанами было до мэтра далеко, не хватало масштаба и культуры Пастернака, который небрежно ронял на ходу:
     Луг дружил с замашкой
     Фауста, что ли, Гамлета ли.
      ("Елене")
     
     Кто погружён в отделку
     Кленового листа
     И с дней экклезиаста
     Не покидал поста
     За тёской алебастра?
      ("Давай ронять слова...")
     И сады, и пруды, и ограды,
     И кипящее белыми воплями
     Мирозданье – лишь страсти разряды,
     Человеческим сердцем накопленной.
      ("Определение творчества")
     
     Впрочем, и того немногого, что позаимствовал Борис Рыжий у Пастернака, с лихвой хватило для формирования настоящего поэта. Не всё, к сожалению, можно перенять. 90 лет ранним стихам Пастернака, а они, как пейзажные акварели Анатолия Зверева, свежи, как будто влажная кисть только что скользнула по бумаге.
     В стихах Бориса Рыжего коктейль из Пастернака и одесского фольклора, хотя написаны они в Екатеринбурге, зато в конце XX века, возродившего моду на криминал, блатной жаргон (сленг по-новому) и острожную романтику. Вот автопортрет:
     Ни разу не заглянула ни
     в одну мою тетрадь.
     Тебе уже вставать, а мне
     пора ложиться спать.
     
     А то б взяла стишок, и так
     сказала мне: дурак,
     тут что-то очень Пастернак,
     фигня, короче, мрак.
     
     А я из всех удач и бед
     за то тебя любил,
     что полюбил в пятнадцать лет,
     и невзначай отбил
     у Гриши Штопорова, у
     комсорга школы, блин.
     Я – представляющий шпану
     спортсмен полудебил.
     
     Зачем тогда он не припёр
     меня к стене, мой свет?
     Он точно знал, что я боксёр.
     А я поэт, поэт.
     
     Вторчермет в русской поэзии запечатлён чуток живописнее Кавказа, каждый типаж схвачен кистью (т.е. пером) Рыжего на фоне среды:
     Гриша-Поросёнок выходит во двор,
     в правой руке топор.
     "Всех попишу, – начинает он
     тихо, потом орёт:
     – Падлы!" Развязно со всех сторон
     обступает его народ.
     Забирают топор, говорят "ну вот!",
     бьют коленом в живот.
     Потом лежачего бьют.
     И женщина хрипло кричит из окна:
     они же его убьют.
     А во дворе весна.
     
     Кстати, герои уральского поэта чем-то сродни шукшинским; например, инвалид, играющий на вокзале с полуночи до утра на гармошке магаданский репертуар, а поезда в эти часы увозят курортников на юг, поэтому ему никто не бросает денег.
     Зачем же, дурень и бездельник,
     играешь неизвестно что?
     Живи без курева и денег
     в одетом наголо пальто.
     Надрывы музыки и слезы
     не выноси на первый план -
     на юг уходят паровозы.
     "Уходит поезд в Магадан!"
     
     Друзья поэта не выделяются из народной среды, тоже "кенты":
     Ты полагаешь, Гриня, ты
     мой друг единственный, – мечты!
     Леонтьев, Дозморов и Лузин,
     вот, Гриня, все мои кенты...
     
     Даже ангел преимуществ не имеет и располагает общим для Вторчермета антуражем:
     Физрук, математичка и завхоз
     ушли в туман.
      И вышел из тумана
     огромный ангел, крылья волоча
     по щебню, в старушачьих ботах.
     В одной его руке праща,
     в другой кастет блатной работы.
      ("Элегия")
     
     Сленг, сквернословие, мат – этим нынче в поэзии не удивишь. Борис Рыжий тут впереди планеты всей, то есть создавал моду (традицию?) говорить языком улицы. Это бы ещё ладно, куда ни шло. Если бы сочеталось с жизнерадостным тонусом. Однако, поэт наследует совету, который даёт инвалиду с гармошкой, не канючить и не играть надрыв, и сам скулит; то про одиночество заведёт, то про психбольницу, то про могилки и кладбища.
     Метафоричность Рыжий позаимствовал у Пастернака, а его жизнелюбия, динамичности, напора перенять не удосужился. Восьмиклассник вырос, закончил школу, потом институт и даже аспирантуру, напечатал 18 научных статей о геофизике и поисках урана, но как поэт застрял в детстве с кентами и дружбанами. Этот кризис усугублялся алкоголем.
     На вечере памяти Бориса Рыжего и Александра Леонтьева в 2004 году Евгений Рейн высказал догадку, дескать, Рыжему, если бы он не умер, пришлось бы сменить поэтическую маску. Точно! Он вырос из роли певца Вторчермета, но освободился от неё вместе с жизнью, потому что новой не нашёл.
     Или не успел освоить. При бешеной популярности и обилии друзей (кентов) Борис Рыжий внутренне был как-то неприкаян, если не сказать одинок, и про себя говорил (в концовке стихотворения о бродяге):
     Никто не ждал его нигде.
     ...Только золото в голубой воде
     да подснежник с облаком – одного
     цвета синего – будут ждать его.
     
     Борис Пастернак выразил начало и бурный разбег XX века, Борис Рыжий подвёл итоги трагическому столетию. Каждому поэту дано своё.