Авторский блог Виталий Яровой 15:16 20 июня 2026

Лев Толстой и Константин Лёвин

герой пошёл гораздо дальше создавшего его автора

Занимающая много места в «Анне Карениной» линия Константина Лёвина может показаться затянутой и даже лишней, но, конечно же, это совсем не так. «Многие семьи по годам остаются на старых местах, постылых обоим супругам только потому, - справедливо отмечает Толстой в своем романе, - что нет ни полного раздора, ни согласия». К таким теплохладным – без любви, но и без ненависти семьям, в которых всё ни шатко, ни валко, относиться большинство описанных в романе семей – за двумя исключениями: крайность второго рода составляет история Анны, полноту первого – брак и семейная жизнь Лёвина, причем в последнем случае архиважная для Толстого тема семьи, отданная равнозначному по значимости заглавной героине персонажу, переплетается с не менее важными для него поисками смысла жизни.

Можно даже сказать, в лице Левина Толстому удалось создать тип идеального героя в его собственном представлении, в котором, в придачу, отразились его человеческие жизненные метания. И если Лёвину удалось обрести жизненный путь, который он наметил себе ещё с юности, то у Толстого, жизнь которого ознаменовалась мировоззренческим финалом, этого так и не получилось.

Лёвин, конечно, не вполне автопортрет Толстого, но у них очень много общего – до того, что он может считаться его отражением. Об этом, кстати, самой его фамилией автор свидетельствует: он – Лёва, его герой - Лёвин. Он всерьёз озабочен поисками смысла жизни и вытекающими из этого вопросами земного бытия, и эти религиозные по своей сути искания тем более важны на фоне общей для почти всех героев к этому предмету индифферентности. Старший брат Лёвина, к примеру, писатель и философ «нисколько не больше принимал к сердцу вопросы… о бессмертии души, чем о шахматной партии или об остроумном устройстве новой машины».

Поле дополнительного напряжения этих исканий создается еще и за счет того, что сам Лёвин, как и молодой Толстой, считает себя атеистом; но даже и без того само это поле, собравшее воедино как вопросы семейной жизни, так и вопросы мировоззренческие, свидетельствует о том, что на самом деле он понимает, что без помощи Бога смысл этой жизни не достижим; и, что самое главное, без Бога не может быть решена и столь важная для него проблема семейной жизни, которой он придаёт самое что ни на есть главенствующее значение.

Лёвин – единственный, помимо Каренина, из мужских персонажей романа, кто понимает и осознает важность брака в контексте семьи; это чувство жило в нём ещё до того, как он увидел и полюбил Кити. «Любовь к женщине, - пишет Толстой, - он не только не мог представить себе вне брака, но прежде всего представлял себе семью, а потом уже ту женщину, которая даст ему семью. Его представления о женитьбе поэтому не были похожи на понятия большинства его знакомых, для которых женитьба была одним из многих общежитейских дел».

Отметим, как серьёзно и основательно, подходит Лёвин к вопросу выбора жены, которая, он уверен, предназначена ему свыше – и кроме нее, никакая другая: «он почему-то был уверен, что женой его может быть только Кити Щербацкая ( при том, добавим от себя, что вполне допускает, что она вовсе не обязательно может ею стать); но вот свояченица его приятеля – при том, что для него очевидны все ее достоинства, в том числе и как предполагаемой супруги – не может».

Далее, сделав предложение Кити, он считает своим долгом ознакомить её со своим дневником, где зафиксированы его эротические опыты и его неверие в Бога по образцу того, как это сделал перед женитьбой сам Толстой. «Он решился сказать ей с первых же дней две вещи: то, что он не так чист, как она, и другое – что он неверующий. Это было мучительным, но он считал, что должен сказать и то, и другое… Он посоветовался со старым князем ( отцом невесты) и, получив его разрешение, передал Кити свой дневник, в котором было написано то, что мучило его. Его мучили две вещи: его не невинность и неверие».

Софья Берс, будущая Толстая, поступком мужа была крайне шокирована и долго ещё после этого приходила в себя. Для Кити же «признание в неверии прошло незамеченным. Она была религиозна, никогда не сомневалась в истинности религии, но его внешнее неверие даже нисколько не затронуло ее. Она знала любовью всю его душу, и в душе она видела то, чего хотела». Другими словами, Кити не только не сомневается в религиозности жениха, но своей уверенностью помогает утвердится в этой уверенности и ему самому. В дальнейшем, уже будучи его женою, «она исполняла свои обряды посещения церкви, молитвы всегда с одинаковым спокойным осознанием, что это так нужно. Несмотря на его уверения в противном, она была твердо уверена, что он такой же и даже лучший христианин, чем она, и что все то, что он говорит об этом, есть одна из его смешных мужских выходок».

Сам Лёвин придает своей, как он выражается, нечистоте, значение, едва ли не равное своему атеизму, так как внебрачных связей он не признает. Он, по классификации Вронского, смело может быть отнесён к той же, что и Алексей Каренин, категории ограниченных людей, которые веруют в то, что «одному мужу нужно жить с одною женой, с которою он обвенчан, что девушке нужно быть невинною, женщине стыдливою, мужчине мужественным, воздержанным и твердым, что надо воспитывать детей, зарабатывать свой хлеб, платить долги, - и разные тому подобные глупости».

Эти, по выражению Вронского, глупости, Константин Лёвин считает непоколебимыми условиями, положенными в основу жизни; главное, что его тревожит - это то, чтобы его собственная жизнь не прошла впустую, поэтому в определенный период этой жизни он задаётся целью понять, в чем её смысл.

Книги по философии (и идеалистической, и материалистической), которые он читает, ему, человеку практического склада ума, кажутся, «негреющей одеждой» - и в результате он приходит к неутешительному для себя выводу: «В бесконечном времени, в бесконечности материи выделяется пузырек-организм, и пузырек этот подержится и лопнет, и пузырек этот – я».

Пока он уповает исключительно на свой разум, его ничто и никто не может убедить: в этой вере, сосредоточенной на силе собственных мыслей, его до поры держит и не хотящий, чтобы он вышел из своего заблуждения и сильно заинтересованный в продолжении этого заблуждения исконный враг человека и Лёвин, подстрекаемый им, заключает: «без знания того, что я такое и зачем я здесь, нельзя жить. А знать я этого не могу, следовательно нельзя жить». И хотя Лёвин, кажется, понимает, кто этот враг и какова цель его внушений, и даже более того – что как раз в этом случае все зависит от его произволения: поддаться этому внушению или отвергнуть его – но, запутанный этим врагом, опирающимся на его самость, понимает это односторонне.

Вот как об этом пишет Толстой:

«Но это не только была неправда. Это была жестокая насмешка злой силы, злой, противной и такой, какой нельзя было подчиниться.

Надо было избавиться от этой силы. И избавление было в руках каждого. Надо было прекратить эту зависимость от зла. И было одно средство – смерть.

И, счастливый семьянин, здоровый человек, Лёвин был несколько раз так близок к самоубийству, что прятал шнурок, чтобы не повеситься на нем, и боялся ходить с ружьем, чтобы не застрелиться.

Но Левин не застрелился и не повесился и продолжал жить».

Так, запутавшись в предложенных нечистой силой помышлениях, многие кончают счёты с жизнью или сходят с ума; но в случае Лёвина есть совершенно очевидные предпосылки для другого исхода. Дело Лёвина – и чем дальше, тем все больше он это осознает – забота об окружающих его людях, гораздо более бестолковых, нежели он сам, а не отвлечённые рассуждения; и чтобы выйти из безнадежного круга, в который буквально на пустом месте загоняют эти внушающие уныние рассуждения, чтобы не сойти с ума и не застрелиться, человеку, подобному Лёвину, лучше отодвинуть их на задний план и жить так, как подсказывает сама жизнь.

«Когда Лёвин думал о том, - замечает Толстой, - что он такое и для чего живет, он не находил ответа и приходил в отчаяние; но когда он переставал спрашивать себя об этом, он как будто знал, и что он такое и для чего живет, потому что твердо и определенно действовал и жил; даже в это последнее время он гораздо тверже и определеннее жил, чем прежде…Рассуждения приводили его в сомнения и мешали ему видеть что должно и что не должно. Когда же он не думал, а жил, он не переставая чувствовал в душе присутствие непогрешимого судьи, решавшего, который из двух возможных поступков лучше и который хуже; и как только он поступал не так, как надо, он тотчас же чувствовал это».

В этом месте уместно вспомнить, что считая себя атеистом, Лёвин то и дело обращается к Богу – и даже гораздо чаще, или, по крайней мере, не менее искренно, чем люди, Бог весть по какой причине считающие себя верующими. «Господи Боже мой! Помоги мне, научи меня!» – то и дело страстно взывает он, собираясь объясниться с Кити, к которой намерен свататься. То же - во время родов жены. «Господи, помилуй, прости и помоги!» – твердил он как-то вдруг неожиданно пришедшие на уста ему слова. И он, неверующий человек, повторял эти слова не одними устами. Теперь, в эту минуту, он знал, что все не только сомнения его, но та невозможность по разуму верить, которую он знал в себе, нисколько не мешают ему обращаться к Богу. Все это теперь, как прах, слетело с его души. К кому же ему было обращаться, как не к Тому, в чьих руках он чувствовал себя, свою душу и свою любовь?»

Интересно в этом смысле проанализировать состояние Лёвина во время говения и исповеди с целью получения церковного разрешения на женитьбу. «Лёвин находился в отношении религии, - пишет об этом его периоде жизни Толстой, - как и большинство его современников, в самом неопределенном положении. Верить он не мог, а вместе с тем он не был твердо убежден в том, чтобы все это было несправедливо. И поэтому, не будучи в состоянии верить в значительность того, что он делал, не смотреть на это равнодушно, как на простую формальность, во все время говенья он испытывал чувство неловкости и стыда, делая то, чего сам не понимает, и потому, как ему говорил внутренний голос, что-то лживое и нехорошее».

Обратим внимание на этот навязчивый, чуждый его природе внутренний голос, умолкнувший только во время венчания, которое Стива Облонский иронически именует обычаем кружения, в который никто не верит и который мешает счастью людей, или же родов жены, во время которых Лёвин «Господи, прости и помоги, не переставая твердил себе, несмотря на столь долгое и казавшееся полным отчуждение, чувствуя, что он обращается к Богу точно так же доверчиво и просто, как во времена детства и первой юности».

Очевидно, Лёвин обладает той чистотой души и сердца, с которой трудно до конца справится супротивной Богу силе - потому, несмотря на кажущееся ему самому непреодолимым неверие, достигает временами чувства единения с Богом, испытывая при этом нечто высокое и непостижимое, и «непостижимо при созерцании этого высшего поднималась душа на такую высоту, до которой она никогда не поднималась прежде и куда рассудок уже не успевал за нею».

Окончательно направляет его в нужную сторону простейший и, казалось бы, ничем не примечательный, каких много, разговор на току с мужиком-подавальщиком. Речь заходит о двух мужиках-арендаторах, один из которых, некий Митюха, богатеет не по дням, а по часам, другой же, старик Платон Фоканыч, не может даже наскрести на арендную плату.
Почему же такая разница, интересуется Лёвин.

«Люди разное говорят, -отвечает собеседник. - Один человек только для нужды своей живет, хоть бы Митюха, только брюхо набивает, а Фоканыч – правдивый старик. Он для души живет, Бога помнит.

- Как Бога помнит? Как для души живет? – почти вскрикнул Лёвин.

- Известно как, по правде, по Божьи. Ведь люди разные. Вот хоть вас взять, тоже не обидите человека.

- Да, да, прощай! – проговорил Лёвин, задыхаясь от волнения, и, повернувшись, взял свою палку и быстро пошел прочь к дому.

Новое радостное чувство охватило Лёвина. При словах мужика о том, что Фоканыч живет для души, по правде, по Божьи, неясные, но значительные мысли толпою как будто вырвались откуда-то из заперти и, все стремясь к одной цели, закружились в его голове, ослепляя его своим светом…Слова, сказанные мужиком, произвели в его душе действие электрической искры, вдруг преобразившей и сплотившей в одно целый рой разрозненных, бессильных, отдельных мыслей, никогда не перестававших занимать его… Он чувствовал в душе что-то новое и с наслаждением ощупывал это новое, не зная еще, что это такое.

«Не для нужд своих жить, а для Бога. Для какого Бога? Для Бога. И что можно сказать бессмысленнее того, что он сказал? Он сказал, что не надо жить для своих нужд, т.е. не надо жить для того, что мы понимаем, к чему нас влечет, чего нам хочется, а надо жить для чего-то непонятного, для Бога, Которого никто ни понять, ни определить не может. И что же? Я не понял этих бессмысленных слов Федора? А поняв, усумнился в их справедливости, нашел их глупыми, неясными, неточными. Нет, я понял его совершенно так, как он понимает, понял вполне и яснее, чем я понимаю что-нибудь в жизни, и никогда в жизни не сомневался и не могу усумниться в этом. И не я один, а все, весь мир это вполне понимают и в одном этом не сомневаються…Я со всеми людьми имею только одно твердое, несомненное и ясное знание, и знание это не может быть объяснено разумом – оно вне его и не имеет никаких причин и не может иметь никаких последствий… Если добро имеет причину, оно уже не добро; если оно имеет последствие – награду, оно тоже не добро. Стало быть, добро вне цепи причин и следствий. И я его знаю, и все мы знаем… Я искал ответа на свой вопрос. А ответа на мой вопрос не могла мне дать мысль – она несоизмерима с вопросом.. Откуда я взял это? Разумом, что ли дошел до того, что надо любить ближнего и не душить его? Мне сказали это в детстве, и я радостно поверил, потому что мне сказали то, что у меня на душе. А кто открыл это? Не разум. Разум открыл борьбу за существование и закон, требующий того, чтобы душить всех, мешающих удовлетворению моих желаний… А любить другого не мог открыть разум, потому что это неразумно… И не только гордость ума, а глупость ума. А главное – плутовство, именно плутовство ума. Именно мошенничество ума».

Почувствовав общность не мыслей, но именно устоявшихся и передающихся как бы по эстафете во времени разлитых в пространстве божественных токов, общих и для него самого, и для его собеседника-мужика, и для преобладающего большинства русского народа, Лёвин приходит фактически к идеи непостижимой для человеческого ума соборности Церкви, во главе которой невидимый, но ощущаемый и апеллирующий к каждой душе через откровения Христос – и тем самым обретает полноту веры.

«Лёвин перестал уже думать и только как бы прислушивался к таинственным голосам, о чем-то радостно и озабоченно переговаривающимся между собой.

«Неужели это вера? – подумал он, боясь верить своему счастью. – Боже мой, благодарю тебя!» - проговорил он, проглатывая поднимающиеся рыдания и вытирая обеими руками слезы, которыми полны были его глаза».

После этого он с помощью живущего в нем живого ощущения истины, довольно легко справляется с рецидивами смущающих его сердце искушений: «Уже входя в детскую, он вспомнил, что такое было то, что он скрыл от себя. Это было то, что если главное доказательство божества есть его откровение о том, что есть добро, то почему это откровение ограничивается одной христианскою церковью? Какое отношение к этому откровению имеют верования буддистов, магометан, тоже исповедующих и делающих добро». Обновленный Лёвин решительно пресекает в самом зародыше сомнения, связанные с коварным, некоторое время спустя погубившим автора «Анны Карениной», вопросом, сам себе отвечая: «Мне лично, моему сердцу, открыто, несомненно, знание, непостижимое разумом, а я упорно хочу разумом и словами выразить это знание… которое открыто мне христианством и всегда в душе моей может быть проверено. Вопроса же о других верованиях и их отношении к божеству я не имею право и возможности решать».

С этой минуты духовный и жизненный путь душевно цельного Лёвина, можно надеяться, определён. В этом смысле он пошёл гораздо дальше создавшего его автора, у которого сомнения, приближения и отдаления от Бога продолжались всю жизнь вплоть до самой смерти и в конечном счёте так и не разрешились положительно. Можно сказать, Толстой создал Лёвина для самого себя в качестве примера для подражания, но следовать этому примеру оказался не в состоянии. Случился не сказать бы что столь уж редкий для истории литературы казус, когда вполне обыкновенный, простоватый романный герой оказался умнее своего творца и сердцем сумел постичь те достаточно простые вещи, связанные с верой, которых в конечном счёте при всей его гениальности не дались ему самому.

1.0x