Авторский блог Виталий Яровой 00:00 Сегодня

Неисправимый внутренний эмигрант

к 120-летию со дня рождения Сэмюэла Беккета

Одной из подруг моего пасынка, художнику-мультипликатору по профессии, по какой-то неожиданной прихоти взбрело в голову осуществить сценическую постановку «В ожидании Годо», что само по себе уже довольно комично: преисполненная запредельного, просто таки идиотического оптимизма молодая особа, всецело нацеленная на преуспевание любой ценой в обожаемом ею обществе потребления, заинтересовывается автором, для которого всё перечисленное не имеет ровно никакого значения. К человеку, который бежал от признания и успеха, как чёрт от ладана, чьей целью были безвестность, забвение, готовность к растворению себя в нём, принятие скорбей, немощи, смерти, постепенное понимание в их свете бесцельно проживаемой жизни. Все тексты которого – недоуменное молчание, которое он передает посредством некоторого количества букв.

Сэмюэль Беккет – человек со свойствами врождённого эмигранта, предпочитающий внутренний мир внешнему, видящемуся ему словно тень в тумане. Кто знает, что было бы с ним, если бы не самоотверженность жены, методически налаживавшей связь между его собственным миром и миром остальных людей.

Когда ему присудили Нобелевскую премию, не только он счёл это катастрофой, но и она. Нобелевка означала конец внутренней эмиграции, вхождение в литературный истеблишмент, благополучное существование в жизни и в литературе, которое как никому другому было ему чуждо. Думается, парижское подполье, годы батрачества на юге Франции во время её оккупации немцами Беккет вспоминал как самые плодотворные в своей жизни.

Многие его герои, разнообразные маргиналы, бродяги, бомжи, инвалиды, отмеченные разной степенью увечья и передвигающиеся на костылях, в инвалидных колясках и ползком, живущие в мусорных баках, имеют много общего с многострадальным Иовом. И также, как он, воспринимают своё ставшее привычным состояние как должное. Сам Беккет, который и сам был неприкаянным человеком, сложись по-иному обстоятельства его жизни, мог бы вполне стать одним из них.

Как замечательно было бы, собрав их всех вместе, сколотить труппу для постановки его пьес, сюжеты которых всё чаще разыгрываются у нас на глазах каждый день, но не все хотят их замечать, вывести их к зрителю такими, каковы они есть, в истлевающем от пота тряпье, пустить вдоль рядов по залу, чтобы вонь от них щекотала носы публики. Тогда, наверное, наглядней стал бы смысл того, о чем говорит Беккет и что плохо понимается большинством - хоть в «Эндшпиле», хоть в «Последней ленте Крепа». Уверен, результат спектакля впечатлил бы зрителей на всю жизнь и, может быть, навсегда отбил бы охоту к дальнейшим постановкам. Жаль, что ни одному из режиссёров это не приходило в голову. Впрочем, может и приходило, но ни один не решился на столь радикальный эксперимент. Даже сам Беккет, который в последние десятилетия жизни нередко выступал в качестве постановщика своих пьес.

Вопрос, с которым он постоянно обращается к читателю и зрителю, у него всегда один и тот же: готов ли человек стареть, умирать, превращаться в ничто, сознавать себя дебилом, стоически переносить старческую деменцию, стать наглядным пособием уходящей натуры, быть готовым к постоянной вони изо рта, к запаху от давно немытого тела, к гаснущему слуху, который едва улавливает непонятные вести о мире, к которому его обладатель имеет уже весьма отдаленное отношение , к бесконечному, нескончаемому ожиданию чего-то, что не поддается описанию и тем самым, будучи непричастен к вере или совершенно утратив её, парадоксальным образом становится причастным к непостижимой логике христианской аскетики.

Всё перечисленное Беккет исследует с исключительным бесстрашием. Главный его герой – голый человек на голой земле. Стоицизм его безграничен, хотя мозг у него опустошен, сам он выпотрошен, он задыхается внутри себя от невысказанного, его окружает с каждым мгновеньем скудеющая жизнь. Кажется, какие-то тени ещё копошатся в густом тумане, приблизившись, что-то шепчут на ухо. Внутренний его вопль: замолчите, оставьте меня, ничего мне не надо никто не слышит. Остаются кое какие воспоминания, но какой же это ненадежный, какой дырявый невод –- средство ловли того, чего больше не будет. Одно хорошо - благодаря прорехам в памяти нет никакой нужды плакаться об ее оскудении.

С Беккетом голой душа стоит, дрожит на потустороннем ветру, вглядывается в окружающую пустоту, с недоумением глядит на стоящего рядом ангела-хранителя, речь его она едва ль когда-нибудь поймёт, тем паче – осмыслит. Она ведь – нечеловечья и отмечена чем-то вроде скольжения из пещеры в пещеру почти бесплотных теней, потерявших свойства соприкосновения с внешним миром, который вначале ещё уподобляем бесцветному альбиносу, затем вообще исчезает. Взамен возникает некое сияние с выходом в запредельные сферы: «В пещере мне было не плохо, надо признаться. Я лежал в пещере, иногда я смотрел вдаль. Над собой я видел большое колышущееся пространство, без островов, без мысов. По ночам пещера через равные промежутки времени наполнялась светом».

Беккет едва ли не первым в литературе отразил одряхление неизбежно разваливающегося на куски мира в своих убогих персонажах, живущих посреди опустошённого пространства. Беккет им не сочувствует, он с ними себя отожествляет. В последнем его романе «Как есть» «человек, тяжело дыша, лежит в грязи и темноте и бормочет свою жизнь, смутно слыша, как ее произносит голос внутри него... Шум его тяжелого дыхания наполняет его уши, и только когда он стихает, он может уловить и прошептать фрагмент того, что звучит внутри него...». Это предчувствие того, что, очевидно, ждёт всех нас в самом ближайшем, далеко не светлом будущем. Современный мир уже сейчас стал похож на обветшавший отсек затонувшей подводной лодки или на кунсткамеру с загустевшим воздухом, где не слышны звуки и где растворяется какая бы то ни было конкретика. Вокруг – мало схожие с людьми чучела с откачанной кровью, ведущие бесконечные надоедливые беседы на отвлечённые темы, захлебываясь от безосновательного и ни на чем не основанного восторга.

В его прозе сквозной герой всегда одинок, в разнообразных проявлениях один и тот же, в драматургии количество персонажей незначительно увеличивается до двух- трёх, четырёх от силы, они либо неподвижны, либо куда-то идут, либо совмещают то и другое в собственном воображении. В самой известной двое, в которых мне в какой-то момент неожиданно привиделись русские лагерники-зеки, как раз в год её постановки возвращавшиеся с весьма отдалённых мест, стоят на обочине дороги в почти безнадежном ожидании. Задают себе извечный русский вопрос: как быть с почти прожитой жизнью, что делать с её остатком.

Бесконечное вглядывание в пустынную дорогу, в конце которой, мнится, вот-вот появится гоголевская птица-тройка. Однообразное ожидание, похожее на бесконечное чтение одной и той же книги, состоящей из распадающихся на куски слов, фрагментация времени, в промежутках – мимолетные вести о Том, Кого ждут.

Временами припускает дождь, мочит листья стоящего посреди поля одинокого дерева, монотонные песчаные холмы. Равнодушие стирает изображение, заглушает звуки. Лишившись сознанья и памяти они, тем не менее, понимают: дождь тот же самый, который лил вчера, будет лить завтра, всегда. Дальше не может быть ничего другого, кроме как нового вселенского потопа. Перед наступающим концом света им хочется говорить о самом главном с Творцом, пускай даже Его существование они не признают. Да и то: если не с Ним, то с кем же?

Всё, о чем пишет Беккет, имеет самое прямое отношение к России – и к ее прошлому, и к ее настоящему, и ее будущему. Внешнее движение его героев вряд ли возможно, зато возможно внутреннее: расширенье сознания может начаться буквально с нуля, свет отделится от временно скрывающего его мрака небытия, он забрезжит в самом конце тёмной воронки словно при воскрешении во время второго пришествия Спасителя.

Терпеливое ожидание конца мира свойственно русскому характеру, и, наверное, неслучайно одного из героев своей пьесы Беккет наделил русским именем. В молодые годы он рвался в Россию, писал письмо Эйзенштейну, почему-то не дошедшее до адресата, с просьбой зачислить его в институт, который окончила упомянутая в начале этого текста барышня, находил в себе сходство с Обломовым и подобно ему на протяжении долгих лет предпочитал внешней реальности, кажущейся ему нереальной, реальность внутреннюю (уже самый первый из беккетовских романов «Мерфи» развивает эту тему, не вполне последовательно проведённую в своё время Гончаровым). Думается, единственное, что ему было нужно - это уяснить для себя нечто, пока еще неизвестное другим, кроме, разве что, русских.

Самое поразительное, что в значительной степени ему это удалось. Тем самым он обрёл надежду на сочувствие со стороны тех, кто сумел понять, о чём он пишет. Какова степень этого понимания – вопрос несколько другой.

Илл. кадр из фильма «Гении»

1.0x