Злые, безумные, молодые… Памяти 90-х: рассказы. - С-Пб., Издательство «Азбука», 2026, 640 с.
Увидело свет уникальное и крайне любопытное издание «Злые, безумные, молодые… Памяти 90-х». Это сборник рассказов. Составителем выступили Александр Етоев и Павел Крусанов. Замысел возник среди участников неформального движения литераторов «Союз 24 февраля», которые и составили костяк книги.
35 авторов в прозаической форме высказались о том рубежном времени, постарались зафиксировать сохранившийся в памяти образ. 35 лет прошло, если вести отсчёт от распада большой страны. К той дате, так или иначе, подходим мы, начиная вести разговор и о нашей современности.
Сборник - наиболее полная и обстоятельная попытка художественного осмысление того времени с точки зрения человеческого измерения в оптике традиций отечественной прозы.
Как говорится во вступлении составителей, в литературе девяностые осмыслены фрагментарно. Можно вспомнить ряд книг, посвященных октябрьским событиям 93-го в Москве (они также далеко не исчерпывают тему), романы Александра Проханова, предвосхищения Эдуарда Лимонова, пелевинский «Generation П» и повесть Алексея Варламова «Лох»… И тут надо помнить, что в те же девяностые литература, будто отстранилось от реальности. Не успевала её переваривать и осмыслять, да и опасалась озвучивать правду о происходящем. В своё время писатель Олег Павлов говорил об особом пакте, призванном не омрачать завоевания демократии. Дальше, по всей видимости, возникло ощущение стыда, в том числе и оно мешает, произвести синтез фрагментарности до цельного и большого полотна. В сборнике «Злые, безумные, молодые…» тоже фрагменты, штрихи к образу тех лет, но которые уже собираются в общую картину.
Сейчас образ 90-х - постоянно переливающаяся картинка, рождающая бесконечный набор ассоциаций, зачастую диаметрально противоположных в спектре от восприятия одной из самых тёмных страниц российской истории до именования «святыми».
Эта «святость» связана с формированием нового культа, новой идеологии: либерально-западнической, помноженной на «золотого тельца». Из этого происходила новая реальность, новое сущностное наполнение отечественной традиции и трансформация канона, а сама страна переставала восприниматься уникальной цивилизацией, разве что периферийным довеском Запада. В культовой структуре екатеринбургского Ельцин-центра всё это весьма доходчиво и наглядно представлено, как и семь дней творения новой России. В этой концепции девяностые и воспринимаются шоковой, болезненной, но необходимой ломкой старого и инициацией в дивный мир, где не будет истории, а останется лишь экономика и тот самый «телец».
Вот подумал про то время, и пришла в голову первая ассоциация: строчки из популярной тогда песни «Пока жарился хряк» Александра Лаэртского. Об угол стола головой, искры из глаз и разбился дурак. А ведь, действительно, была другая песня и другие слова, и всё звучало иначе. Атмосфера безумия, сдвиг реальности. То ли что-то в стиле фильма «Ширли-Мырли», то ли лубочных картинок с гибридами людей и зверей, символизирующих те или иные страсти и наказания за них.
О лукавых и бредовых временах в книге говорит Павел Крусанов, представляющий мастерски выведенную галерею персонажей с большой питерской дороги. Это «пора бедовой распутицы: сыплется сырой трухой закон, хлещет через край и половодьем заливает взлохмаченное ветром перемен пространство пьянящая, лукавая и ядовитая свобода».
Вот и литературный критик Михаил Хлебников в своей заключительной статье пишет, что «безумие неумолимо вползало в нашу жизнь и становилось нормой. Норма же постепенно приобретала черты чудесного, утраченного, казалось, навсегда».
Ядами наполняемый мир представлен и в рассказе «Формула кондуктора» Ольги Погодиной-Кузминой, где проводится сопоставление военных лет и новых реалий, возникших на «волнах перестройки». Она как раз и показывает момент преодоления нормы, и торжества того самого безумия: «От будущего разило спиртом «Рояль», духами «Пойзон» и ацетоном. Но молодежь с восторгом пила этот яд перемен». Всем поскорей «хотелось уже поскорее открыть дверь в новый мир», который в беге за миражами, утрачивает настоящее и действительно ценное.
Или другой подход: литературный товарищ достаточно давно замыслил роман о 90-х, где главная тема – предательство. Думаю, что уже и не напишет, хоть и фактура есть, и прекрасный материал, и сама концепция разговора через призму предательства, ведь это важная структурная составляющая того мира, того времени: от предательства страны до предательства себя, когда люди жили придуманными ролями. Переставали быть сами собой, пребывали, будто в безумном сомнамбулическом сне, в химере. Приспосабливались и сопротивлялись, погибали и выживали, хоть и утрачивали что-то очень важное, будто погружаясь в пучину забвения. Время перепахало всё и всех.
Впрочем, девяностые – не прошлое, а длящийся процесс, присутствующий как бы параллельно нашей современности и всегда готовый вновь разрушительным вихрем вырваться наружу. Создаётся впечатление, будто от бушующей лавы хаоса отделяет тонкий культурный слой.
Так писатель Роман Сенчин в интервью часто говорит, что «мы до сих пор не преодолели девяностые», а в книге «Поминки» пишет: «я боюсь, что в случае неудачи и этого эксперимента мы рухнем обратно в девяностые, а может, куда-то ещё глубже – глубже того, что бывало у нас и с нами в предыдущие три века. Куда-нибудь в начало семнадцатого». «Эксперимент» в его терминологии – время СВО, а отсылки к XVII веку говорят, что девяностые в восприятии прочно ассоциируются со смутой и интервенцией.
Образ девяностых до сих пор завораживает, прельщает, но и пугает. В рассказе Сенчина «Ложка сахара», который включён в сборник, те времена символизирует клуб с говорящим названием «Пена». Там происходит ночь обольщения, когда человек периодически покупает себе иллюзию, возможность стать иным, отстраниться от постылой реальности, которая потешается над его чувством собственного достоинства.
Про соблазн смены роли, про особое искушение пишет и Герман Садулаев в рассказе «Как я не стал гангстером». При том криминал - один из главных социальных лифтов того времени. Правда, он очень часто и скоропостижно обрывался. Но таковым и было время без будущего и только одним днем.
Как бы не относились к тем годам, но консенсусное – нежелание возвращения. И даже страх перед их новой реинкарнацией.
В восприятии Игоря Малышева это «опасное, стрессовое, бедняцкое, иногда почти голодное». Те годы естественно ассоциируются с молодостью: «время бешеной жажды жизни. Время, когда мы, словно серфингисты, балансировали на волне обрушивающегося в пропасть советского мира, и были бодры, были злы. Были настроены выстоять, выдержать, победить. И ежедневное чувство победы давало радость, давало счастье. Поэтому мои девяностые — время счастья». Выжил, выстоял, не лишился человеческого облика. Счастье преодоления, но возвращения к которому никому не желает.
Девяностые в рассказе Дмитрия Филиппова «Мадонна» представлены через образ человеческого дна. Кого-то туда, как в водоворот, затащило крепкое рукопожатие Ельцина.
Три совмещенных гаража образуют «Берлогу» - место дислокации инвалидов, промышляющих попрошайничеством. Среди них женщина неопределённого возраста, выходящая на работу с младенцем на руках, которому в молоко добавляют водку, чтобы спал. Персонажи типическое для крупных городов того времени. Как и дно, от попадания в которое никто не застрахован.
Чтобы курсировать около дна, не обязательно нищенствовать. Достаточно, например, как в рассказе Ольги Ерёминой «Дрова», быть учительницей, которой кинули обидное «дармоедка». Зарплату задерживали, потом и вовсе перестали платить – это также типическое.
Прорывалось, конечно, и слово из другой реальности. Тогда казалось, что из безвозвратно ушедшей, теперь уже видится, что было в этом предвосхищение будущего. Проявлялось в лозунгах молодых и злых у Сергея Гребнева на демонстрации 9 мая: ««А ну, давай гранату, я отодвину НАТО!», «Наши МиГи сядут в Риге», «Янки, гоу хоум!», «Слава русскому оружию!», «Хочешь 41-й, получишь 45-й!», «Слава ветеранам!»» Было в этом безрассудстве преодоление обречённости.
Понятно, что о времени девяностых ещё много будет разговоров и споров. Но сборник ценен тем, что фиксирует предельно реалистичную и внеидеологическую картину тех лет. Он не пытается сформулировали алиби или систему оправданий.
Возникает вопрос о хронологии. От 91-го, когда был закрыт горбачёвский проект перестройки, совершилась ускоренная фаза разрушения и до ельцинского «мухожука». Впрочем, всё это условное и лишь для того, чтобы вместить феномен в какие-то понятные временные рамки.
Очевидно, что с уходом Ельцина из Кремля они не завершились, просто оказались размыты и обрели новые формы, когда безумие сочеталось с нормой и продолжало воздействовать на нее. Это и либерально-западнический крен, и императив «не допустить возврата», и продолжение последовательного изменения цивилизационной сущности страны, выпадение России из своей истории, принятие навязанных ролей и так далее. Впрочем, это политика и ключевые идеологические нарративы.
В человеческом же измерение продолжалось то, что ещё в перестроечные годы публицист Александр Казинцев определил через понятие «народофобия». Мы помним модные теории, что обществом заправляют и ведут за собой лишь несколько процентов активных людей, а остальные... послушное большинство и чтобы оно не стало агрессивным его необходимо пасти методами кнута и пряника. Помним, разговоры о том, что как только уйдёт последний житель советской страны, так и будет счастье новой России, поэтому этот день приближали, как могли. Помним ещё перестроечную сегрегацию общества и людей, которую подхватили многие деятели интеллигенции, хотя подобное было вовсе не в отечественной культурной традиции.
Народ делали виновников всех бед и несчастий, к нему бесконечно пристегивали оскорбительные клички. Говорили о нём как о погромщике – «тёмной, тупой обывательской силе»», как это делал журналист Чернов в известной заметке «Дети Шарикова», вышедшей в «Огоньке» в 1989 году. Он на долгие годы навесил этот ярлык, говоря о «тине», поднявшейся со дна. Очень скоро все это трансформируется в воззвание либеральной интеллигенции «Раздавить гадину!», благословившего кровь на улицах Москвы.
То есть речь шла о глобальной социальном эксперименте, кардинально меняющем расстановку сил в обществе. Возводящем само понятие «народ» к европейской традиции, как деятельному меньшинству, при котором все остальные – бессубъектная масса. Собственно, в этом основная суть того времени и развернутых социальных репрессий, призванных указать народу на его место. Главное действие шоковой терапии происходило вовсе не в экономике, а именно в человеческом измерении. Социальное насилие сводило народ до уровня массы Гордый советский человек – хозяин своей страны не должен больше никогда поднимать голову. Ему положено существовать лишь с одной мыслью о собственном ничтожестве и в том, что повинен за всё. В том числе и за сами девяностые.
Через отмену человека и развертывался чудовищный «бермудский треугольник», о котором в своём знаменитом романе о тех годах писал блистательный Юрий Бондарев. В сборнике памяти девяностых как раз и представлены пути и механизмы этой отмены, а также сопротивление этим процессам их преодоление, что позволило стране сохраниться.






